Виталий Бернштейн - Долгий полет (сборник)
Стоя возле порога, начинаю свой рассказ. А Грузенберг вроде и не слушает, сторонится от двери, показывает, чтобы вошел я. Ведет по длинному коридору в кабинет, усаживает в кресло сбоку от стола. Стол у него большой, весь бумагами разными завален. Сам не садится, молча меня сверху вниз разглядывает, потом спрашивает, как зовут. «Саша? Очень приятно… Так что у вас за дело?». Когда услышал, какая нужда меня из Одессы к нему привела, рассмеялся, руки потер. «Это вы, Саша, правильно сделали, что на огонек заглянули, я такие прошения писать мастак. Сейчас мы сочиним…» Садится за стол. Достав из ящика лист бумаги, изучающе смотрит на него – отбрасывает в сторону. «Нет, для вашего прошения бумага нужна особая, чтобы впечатление производила, я этих чинуш знаю». Достает из другого ящика лист плотной бумаги с какими-то водяными разводами. Высунув по-детски кончик языка, начинает писать – быстро, разборчиво, без помарок. Удовлетворенно перечитывает написанное. «Ну вот, такое прошение хоть куда подавать не стыдно». Показывает, где мне подписаться надо.
Подымаюсь я с кресла, начинаю благодарить. Невнятно бормочу, что вот у меня рубль только есть – хотел бы заплатить за работу. А он рукой машет, мол, пустое. Спрашивает: «Вы, Саша, наверное, и не завтракали еще? Пойдемте-ка на кухню, покормлю вас. Воскресенье сегодня – все мои домашние на даче. Но что-нибудь на кухне раздобудем». Я для приличия отнекиваюсь, а сам, конечно, слюнки глотаю, со вчерашнего не ел…
Сидит Грузенберг со мной на кухне, весело смотрит, как я челюстями работаю. Объясняет: «Министерство народного просвещения на Фонтанке располагается, возле Чернышева моста, – дорогу каждый вам покажет. Туда и надо подать прошение. Да только сегодня неприсутственный день, воскресенье… А что если не ждать вам до завтра и обратиться непосредственно к министру, графу Игнатьеву? Я его домашний адрес знаю, на Галерной улице живет. Конечно, в воскресенье можете и не застать его, погода хорошая, люди на дачах отдыхают. Но чем вы рискуете – вдруг он дома и прошение принять согласится? Пошло бы оно по инстанциям намного быстрее, да и вероятность положительного ответа больше… Я о Павле Николаевиче Игнатьеве немало доброго слышал. Тут недавно такая история была: в Царскосельский военный госпиталь привезли с фронта раненого, а он оказался иудейского вероисповедания. Подлечили его, после ранения отпуск предоставили. Обратился он в полицию с просьбой разрешить на время отпуска пребывание в столице. А там, согласно существующим положениям, отказали. Прослышал об этой истории Игнатьев. Как любой порядочный человек, возмутился. Чтобы обойти полицейские рогатки, приказал выдать этому раненому министерскую справку о зачислении в студенты Петроградского университета. Утерлась полиция…»
Я поел, пора и честь знать – собираюсь откланяться. Но тут замечаю, что Грузенберг начинает на кухне суетиться, выдвигает на середину кухни скамеечку, ставит на нее тазик, чайник с теплой водой. А потом говорит: «Знаете, Саша, если честно, запашок от вас исходит. Понимаю, что не виноваты: в вагонах третьего класса почти неделю ехали – ни разу не раздевались, не мылись по-настоящему. Прежде, чем предстать пред министерские очи, давайте хотя бы голову вам помоем. Все-таки к графу идете, шталмейстеру двора Его Императорского величества». Сняв свою гимназическую куртку, беру я в руки кусок мыла, наклоняюсь над тазиком. А Грузенберг мне на голову из чайника поливает… Много лет спустя рассказал я эту историю одному доброму приятелю – он усомнился. Ладно, говорит, пришел семнадцатилетний мальчишка незваным к знаменитому адвокату домой, а тот мальчишку не вытурил, более того, прошение по доброте душевной написал – подобное еще представить могу. А вот насчет мытья головы – присочинилоднако… Было это, сынок! Понимаешь, такие люди тогда были.
Дал мне Грузенберг адрес Игнатьева, объяснил, как на Галерную улицу пройти. На прощанье похлопал ободряюще по плечу. И зашагал я опять по питерским улицам, настроение хорошее – прошение в кармане, сытый и даже голову помыл. День воскресный, народ по тротуарам шастает. На углу мужик продет квас, черпает его из ведра кружкой. Промаршировала по мостовой рота солдат – котелки и лопатки к поясам прикреплены, на спинах походные котомки; может, на фронт отправляются.
Дошел я по Литейному до моста – тогда он назывался мост Александра Второго – и свернул на набережную. Теплый ветерок с Невы треплет полы моей куртки, сушит мокрые волосы. Французская набережная, потом Дворцовая. Слева – чугунная решетка Летнего сада. А ведь тут когда-то Пушкин гулял… Возле Зимнего дворца полосатая будка, часовой с винтовкой стоит. Следующая набережная – Адмиралтейская. Сбоку от нее площадь, на ней Медный всадник коня вздыбил. Значит, Сенатская площадь это – здесь построили своих солдат в каре декабристы. Русская история… На Английской набережной, там, где на Васильевский остров уходит Николаевский мост, сворачиваю от Невы налево. И рядом уже Галерная. Улица как улица, дома двух– и трехэтажные. Да только и она русской истории принадлежит. Потом уже вычитал я: в начале тридцатых годов девятнадцатого века, перед тем, как на Мойку перебраться, на Галерной жил с молодой женой Пушкин. А в двадцатом веке – Блок.
Нашел я дом Игнатьева. Думал, что у того особняк свой, но оказался обычный двухэтажный многоквартирный дом. Правда, подъезд у Игнатьева отдельный, и за дверью швейцар сидит. Робко говорю, что мне бы их сиятельство увидеть, прошение подать. «Подождите, сейчас доложу» – отвечает швейцар и удаляется куда-то внутрь квартиры. Значит, опять мне повезло – у себя хозяин… Минуты три прошло, не больше. И вижу: спускается по лестнице со второго этажа сам Игнатьев! Одет по-домашнему, в халате, но выглядывает из-под халата накрахмаленный воротничок белоснежной рубашки. Высокий, усы пушистые, «запорожские». Начинаю я историю свою излагать, а граф, заметив бумагу в моей руке, перебивает: «Прошение?.. Давайте». Потом чуть наклоняет – холодно, но вежливо – лысеющую голову: «Вам сообщат». Поворачивается и с моим прошением уходит вверх по лестнице.
В тот же день уехал я в Одессу. Даже в управление при Петроградском полицмейстере идти не понадобилось, вид на жительство выправлять. А еще недели через две получил я долгожданный ответ из Министерства народного просвещения – разрешили мне поступить в Дерптский университет. Меньше года там проучился. В феврале семнадцатого рухнул царский режим – один из первых законов, принятых новой властью, отменил в России всякую дискриминацию по религиозному или национальному признаку. И перевелся я домой, в Новороссийский университет.
Часто думаю: эх, если бы после Февральской революции да не было Октябрьской. Если бы большевистские «бесы» не выкорчевывали десятки лет все лучшее в русской душе. Была бы Россия теперь воистину великой страной, первой в мире. Ведь какой народ был… Опять вспоминаю: вагонных попутчиков, которые по доброте душевной подкармливали меня в дороге, строгого урядника, озаботившегося, чтобы «бандерша» не выгнала меня до утра на улицу, милейшего Грузенберга, графа Игнатьева, который принял меня. Можешь представить, чтобы какой-нибудь вонючий советский начальничек, какой-нибудь там секретарь обкома разрешил беспокоить себя в выходной день, домой к нему заявляться? Охрана и к порогу не подпустила бы такого типа! А то, глядишь, и арестовала бы.
Никого из тех, о ком рассказал, уже нет давно. Да и мне пора «на выход»… Неужели все забудется, травой зарастет? Записать-то как хочется, сохранить. У меня и название для этой истории готово: «Присяжный поверенный и министр»… Слишком прямолинейное название, говоришь?.. Нет, сынок, менять не буду, мне нравится. Вот соберусь я, однако, сяду за стол, изложу все, как было.
Так и не собрался, умер… Шли годы, а история, услышанная от отца, не отпускала, бередила память. И я понял: теперь этот долг перешел по наследству ко мне – сохранить рассказ о тех днях, о той России. Изложил его на бумаге с опозданием лет в пятнадцать. Какие-то детали мог, конечно, подзабыть. Но не суть.
Удалось отыскать и некоторые материалы о двух людях, которым обязан рассказ своим названием. Были это, действительно, личности с большой буквы.
Оскар Осипович Грузенберг родился в 1866. С отличием окончил юридический факультет Киевского университета. По окончании получил заманчивое предложение – остаться при кафедре, делать научную карьеру. Но для этого надо было креститься. И Грузенберг отказался. Вряд ли был он истово верующим евреем. Все, что сумел вычитать о нем, рисует Грузенберга типичным либеральным интеллигентом той поры. Думаю, менять вероисповедание он отказался прежде всего из чувства собственного достоинств – чувства, которое, к сожалению, так присмирело у последующих поколений российской интеллигенции… Потом были годы блистательной адвокатской практики Грузенберга, прославившее его дело Бейлиса. Участвовал он и в дореволюционных политических процессах: защищал писателей Короленко и Горького, кадета Милюкова, даже одного из главных грядущих «бесов» – Троцкого. После революции избрали Грузенберга членом Учредительного собрания, которое должно было заложить основы демократической России. Уже к концу первого дня собрание это прихлопнули большевики… Начались эмигрантские скитания – Германия, Латвия, затем Франция. И на чужбине Оскар Осипович не забывал о родине, принимал близко к сердцу ее беды. Незадолго до смерти он признается в частном письме: «России я обязан всем, начиная с языка». Умер во Франции в 1940. После Второй мировой войны прах его перевезли в Израиль, там перезахоронили.