Виталий Бернштейн - Долгий полет (сборник)
Вот и побрел я по улицам неведомо куда. На них малолюдно – пройдет запоздалый прохожий, простучит по камням пролетка… В каком-то темном переулке навстречу мне отделилась от стены женская фигура. Сказала сиплым голосом: «Пошли к нам, господин хороший, гостем будешь». Взяла под руку, спустилась со мной по ступенькам к полуподвальной двери. Над дверью фонарик красный горит. Сообразил я, куда меня приглашают. Дверь отворил плечистый хмурый мужик – «вышибала», который за порядком внутри надзирает. Рассмотрел я, наконец, свою даму – лицо испитое, под глазом синяк. Изобразила она лучезарную улыбку, показала несвежие зубы и опять пошла наверх – зазывать клиентов.
Присел я на мягкий диванчик у стенки. Прежде в публичном доме не был никогда, но «Яму» Куприна читал. В углу, за стойкой, буфетчица. Перед ней несколько тарелок с бутербродами, бутылки с жидкостью розового цвета, на этикетках название – «Крюшон». За столиком три господина разместились, рассматривают размалеванных девиц, сидящих на стульях возле буфета, ухмыляются, опрокидывают в себя рюмки, в которых тот самый «крюшон» налит, закусывают бутербродами. Тут дошло до меня, что пьют они подкрашенную водку. А может, самогон. Один из них подходит, наконец, к девицам, выбирает ту, что подороднее, тянет ее к лестнице, которая ведет на верхний этаж, в «номера». Но девица упирается, кивает на буфетчицу, мол, сперва заплатить следует. Начальствует, значит, в заведении буфетчица, «бандерша», иначе говоря. Попробовал этот господин с буфетчицей торговаться, но она на своей цене твердо стоит. Уступил он, выложил на стойку, сколько положено. И пошел с девицей по лестнице наверх, похлопывая ее широкой ладонью ниже талии. А девица, изображая томление, даже головку ему на плечо уронила.
Интересное дело: вся мировая литература пронизана стенаниями по поводу несчастной доли этих падших существ. Как трогательно, например, описывает Достоевский свою Сонечку Мармеладову. А мне кажется, что обычной проституткой две простые причины движут: деньги хорошие да и удовольствие к тому же. Помнишь то место в «Преступлении и наказании», где Мармеладов со слезой в голосе рассказывает о дочкином «почине»? Я эту страницу перечитал даже. Мол, вышла Сонечка из квартиры в шестом часу, а в девятом вернулась и молча на стол тридцать целковых выложила. Много это или мало? В том же самом разговоре с Раскольниковым жалуется Мармеладов: дескать, честным трудом бедная девица не больше пятнадцати копеек в день заработать может. Вот и выходит, что за три часа Сонечке отвалили столько, сколько честная-то получила бы за двести дней работы без выходных. Вроде, после такого заработка могла Сонечка и отцовской семье подсобить, и сама – если не двести дней, то хотя бы пару недель – пожить благонравно. А она вечер за вечером на панели. В толк не возьму – тянет ее что ли? Ты как думаешь?
Отклонился я, однако, от темы… Сижу, значит, на диванчике в публичном доме. Хотя интересно мне все вокруг, но чувствую – глаза слипаются, время позднее. И тут замечаю: бросает на меня буфетчица косые взгляды. Мол, как же так – в буфете ничего не заказывает, к девицам тоже не подходит. Непорядок. Подзывает она к себе «вышибалу», негромко ему что-то говорит, кивает в мою сторону. И вылететь бы мне через минуту на улицу. Да случилось непредвиденное.
Наружная дверь вдруг широко распахивается. Громко стуча по ступенькам подкованными сапогами, в заведение вваливаются полицейские. Начинают проверку документов, время-то военное, шпионов, может, каких ищут. Командует пожилой урядник – взгляд суровый из-под седых кустистых бровей. Полицейские бегут в «номера» наверху. Через пару минут тащат оттуда по лестнице упирающегося полуголого мужика. Урядник, хоть и строгий, а увидел мужика – даже заулыбался: «Давненько мы с тобой не встречались, Иван. Два года с лишним, как с каторги сбежал, – да вот попался… В участок его! Глаз не спускать, чтоб не удрал сызнова!»
Проверив документы у сидящих за столом, подходит урядник ко мне. И тут только я со страхом осознаю, что у меня-то, кроме моего просроченного гимназического билета, никаких документов вообще нет. Урядник раскрывает мой билет, читает медленно. Потом подымает глаза. «Из Одессы… А вид на жительство в столице имеется?» Все, думаю, влип. Сейчас меня тоже в участок потащат. Сбивающимся голосом объясняю: мол, приехал всего на пару дней, чтобы подать прошение, мол, мечтаю учиться в университете. Слушает меня урядник, не перебивает, бросает еще раз взгляд на гимназический билет, потом на мою поношенную гимназическую куртку, пошитую мамой два года назад и уже тесноватую в плечах. И вдруг говорит обычным, даже каким-то домашним голосом: «Вам, юноша, надо будет завтра обратиться в управление при Петроградском полицмейстере. Думаю, пребывание в столице на пару дней разрешат». Протягивает мне обратно билет, отходит к буфетной стойке. Глубокомысленно разглядывает бутерброды на тарелке, потом берет один, начинает, не торопясь, жевать. Ничего, конечно, не платит. Говорит буфетчице: «Смотри, Матвеевна, чтоб порядок был, – головой отвечаешь… А юноша этот пусть посидит тут до утра. Куда ему ночью-то идти, на улицах пошаливают, мало ли что случиться может». Буфетчица в ответ только поддакивает, улыбается льстиво…
Рано утром покидаю я гостеприимный публичный дом. Солнышко уже ярко светит. Иду по Питеру, размышляю, чешу затылок. Вроде бы, дело у меня нехитрое – написать прошение и подать в министерство. Но загвоздка в том, что прошение должно быть исполнено по форме, специальным суконным языком, да и мотивировать следует поубедительнее. Конечно, лучше всего, если такое прошение напишет какой-нибудь судейский крючкотвор. Но, сам понимаешь, никого из этой братии я в Питере не знаю. И вдруг вспоминается одно имя… Слышал ли ты, сынок, о процессе киевского еврея Бейлиса, которого обвиняли в ритуальном убийстве христианского мальчика – мол, его кровь для приготовления мацы понадобилась? Перед войной, в тринадцатом году, процесс этот прошумел… Молодец, знаешь… Защищали Бейлиса несколько превосходных адвокатов, добились оправдательного приговора. И запомнилось мне имя одного из них, присяжного поверенного Грузенберга. Многие газеты в России, в других странах печатали его речи на том процессе. А жил Грузенберг в столице… Нет, не был он выкрестом. К тому времени некоторым категориям евреев – например, купцам первой гильдии, лицам с высшим образованием, квалифицированным ремесленникам – не возбранялось уже выбирать место жительства по всей территории России. Вот и надумал я обратиться прямо к знаменитому адвокату. Пусть он мне прошение напишет. Представляешь, каков был молодой нахал? Терять-то мне все равно нечего. Только вот незадача – адреса Грузенберга я не знал.
В размышлениях бреду по Питеру, добираюсь до какой-то широкой улицы. На ней утренняя жизнь уже во всю кипит. Пешеходы куда-то торопятся, мчатся автомобили, шоферы в широких очках, защищающих глаза от ветра, сердито гудят в рожки. На углу висит табличка с названием улицы. Да ведь это же Невский! Сколько о нем читал, а вижу впервые. Иду по Невскому, пересекаю поперечную улицу, Садовую. На углу – двухэтажное здание с колоннами. Нынче в нем Библиотека имени Салтыкова-Щедрина. Тогда тоже библиотека размещалась, только называлась иначе – Императорская Публичная. Она на моем пути кстати оказалась. Заглянул я в читальный зал и уже через полчаса выяснил домашний адрес Грузенберга. Обнаружил адрес в тонкой брошюрке под длинным названием. Как сейчас помню: «Список присяжных поверенных округа Санкт-Петербургской судебной палаты». Перед войной брошюрка издана, столица еще Санкт-Петербургом именуется. Указан в ней адрес Оскара Осиповича Грузенберга – улица Кирочная, дом 32, дробь 34.
Язык до Киева доведет. Прохожие на Невском показывают, как пройти. Мол, нужно сначала по Невскому до пересечения с Литейным проспектом, по нему повернуть налево и там вскоре обнаружится Кирочная улица – она от Литейного с правой стороны отходит. Мог я и на трамвае доехать – они тогда по Невскому ходили, но решил рубль с мелочью, что у меня в кармане, попридержать.
Добираюсь, наконец, до дома 32, дробь 34. Массивный домина, четыре этажа, окна большие, высокие. За широкой аркой – внутренний квадратный двор. Вижу там дворника с метлой. Объясняет он, где квартира Грузенберга. Подымаюсь по лестнице, звоню в дверь. Немного нервничаю. Дома ли? Согласится ли прошение написать – денег-то у меня кот наплакал? Открывает сам Грузенберг. Я его сразу узнал, вспомнил фотографии в газетах, когда дело Бейлиса шумело. Лицо крупное, густые волосы назад зачесаны, длинный прямой нос в широкие усы упирается, по бокам рта усы сливаются с бородой и бакенбардами. На цепочке болтается пенсне – наверное, читал что-то.
Стоя возле порога, начинаю свой рассказ. А Грузенберг вроде и не слушает, сторонится от двери, показывает, чтобы вошел я. Ведет по длинному коридору в кабинет, усаживает в кресло сбоку от стола. Стол у него большой, весь бумагами разными завален. Сам не садится, молча меня сверху вниз разглядывает, потом спрашивает, как зовут. «Саша? Очень приятно… Так что у вас за дело?». Когда услышал, какая нужда меня из Одессы к нему привела, рассмеялся, руки потер. «Это вы, Саша, правильно сделали, что на огонек заглянули, я такие прошения писать мастак. Сейчас мы сочиним…» Садится за стол. Достав из ящика лист бумаги, изучающе смотрит на него – отбрасывает в сторону. «Нет, для вашего прошения бумага нужна особая, чтобы впечатление производила, я этих чинуш знаю». Достает из другого ящика лист плотной бумаги с какими-то водяными разводами. Высунув по-детски кончик языка, начинает писать – быстро, разборчиво, без помарок. Удовлетворенно перечитывает написанное. «Ну вот, такое прошение хоть куда подавать не стыдно». Показывает, где мне подписаться надо.