Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2008)
Олеша подхалимствует. Мне на ухо шепчет, что дал в «Октябрь» отрывки из сцен «Зависти» — чтобы «застраховать» себя. Намекает, что ему с ними не по пути. А на днях — где-то провозгласил тост за «политписателя». Когда это при мне сказал Васильевский, Олеша смутился.
— «Я всех люблю…» — пропел я ему. Он покраснел.
Раскольников читал в МХАТе «свою» пьесу «Воскресение». Срам! Смонтировал из диалогов пьесу — т. е. нарезал разговоры и склеил и просовывает в театр. Те жмутся, трусят (начальство!) — как будто — берут. А Ганецкий23 настойчиво ее «рекомендует» — защищает. Это еще хуже, чем луначарщина24.
Украинские писатели в ЦК. Странные речи: национализм из них прет. Они не хотят знать русскую культуру, умышленно коверкают русские слова — хотя и осудили «хвилеволиум»25 — но что-то осталось. Вечером на банкете в «Федерации» — они все говорили по-украински — пытались переводить на русский язык, — и были несколько обескуражены, когда оказалось, что все понятно и переводу не надо!
Распоряжался на банкете Керженцев26. Речи скромные, без <стенограмм?>. От имени редакции говорил Сутырин27, начав словами: «Я не буду говорить от правых, от левых и от средних, как говорил Остап Вишня, а буду говорить от пролетарской литературы».
Был <А. Н.> Тихонов28. На службе «Федерации». Ничего не понимает. Старается ладить со всеми. Держит даже линию с «напостами». Уверен, что именно они-то «хозяева» литературы. Но думает об организации «попутчиков». Впрочем — он против этого слова: «Какие мы попутчики, достаточно поработали, доказали. Мы советская революционная интеллигенция» — и т. д.
О Горьком говорит неодобрительно: нет, говорит, ни одного человека, который отозвался бы о его последнем пребывании с одобрением. Всех обидел.
Говорит о Горьком как о большом ребенке, неопытном и наивном. «Политический младенец». Раньше, говорит, Мария Федоровна29 была при нем — понимала. А теперь — Крючков, Максим30. Ну и чудит.
А Горький — дал статью в «На литературном посту»31.
<Необязательные?> нравы. Дал фельетон в «Комсомольскую правду» «О мещанской беллетристике». Взяли. Я поставил условие: никаких сокращений. Согласились. С моего разрешения выпустили несколько строк. И напечатали с выпуском целой главы — вопреки уговору. Черт знает что такое!
Заходил Артем Веселый. Бедняга — после гриппа — осложнение — воспаление лобной пазухи. Сверлили голову, обезобразили лицо, провалялся несколько месяцев. — Неудачно. Хочет ехать за границу — доделать операцию. Не знает — удастся ли. Дал рассказ «Босая правда» о красных героях, которых ныне всюду гонят в шею, ибо они не нужны. Но печатать нельзя. Рассказ был и в «Молодой гвардии», и в «Октябре», и в ЗиФе — нельзя.
<Март>
Сегодня Керженцев в «Правде» напечатал заметку о «путанице», какую вносят люди, говорящие о «правом уклоне» в литературе и искусстве!
Унтер-офицерская вдова! А сколько смуты он внес в литературу и искусство этим самым «правым уклоном»!
19-го.
Я сдал редакцию «Печати и революции» Фриче. Я поручил это сделать <Гернеку?> — сам не поехал.
Чуковский: «Вы, — говорит, — конечно, не цените меня, а я вам говорю — придет время — все признают, что я великий детский писатель».
Его одно время очень гнали, не печатали. А теперь все прилавки засыпаны его книгами. Журнал «Еж» дает приложение «избранных сочинений» Чуковского.
Подхалимство! Сельвинский не раз в разговорах со мной с презрением отзывался о напостах. А как льнет к ним — вьется около Сутырина. За ним, правда, ухаживают. Но вместе с тем Керженцев безбожно изругал его <поэму> «Пушторг».
14/Х 1929
Примирился с Асеевым32. Зенкевич33 его привел ко мне (месяца три назад). Был потом у меня. Сегодня звонил: предлагает прозу. Затем разговор о литературной борьбе. Называет головку ВАППа «преступной», шайка бандитов. Авербах — бюрократ. Все они — ваппы — заботятся, говорит, о себе. Говорит, что я не прав, что я будто бы защищаю одиночек, а не массу подымающегося писательства.
Касательно положения в Союзе писателей. Считает, что производят погром. Ругает Б. Волина за статью против Замятина. Роман его «Мы», говорит, напечатан в переводе с чешского, Замятин ни при чем. Роман написан в 1920 году. Замятин прав, выйдя из Союза34.
<1930>
17.IV.30. 14-го — самоубийство Маяковского. Неожиданно. Непонятно. Как гром — чудовищно.
В клубе Федерации у гроба < 2 слова — очевидно, имя и фамилия — замазаны >. Я сказал — слабые уходят. Он: «Не всегда. Уходят и сильные. Есть сильные, но не гибкие. Не умеют вовремя сложиться — вот как складной аршин. Не сгибается, — ну, — эпоха отрывает голову».
<1931>
< Отсюда начинается и идет до конца перепечатка на машинке с пометами вдовы Полонского художницы К. А. Эгон-Бессер-Полонской >.
12/III.31. Это поразительно, как быстро забыли Маяковского. Года еще нет, — а он позабыт, как будто его и не существовало. Был он, нет его — не все ли равно. Несколько человек вьются около его «наследства», издают «академическое» собрание сочинений в двадцати, что ли, томах, но то, что эти люди — Брики, какой-то Катанян35, человек «внелитературный», Авербах, никогда не бывший близким Маяковскому и вообще в литературе — лихой налетчик, — эта возня не кажется чем-то серьезно литературным. Брики-то, ясно: вступают в права наследства и хотят высосать из наследства все, что можно, и даже больше того, что можно. Они считают себя вправе делать это: ведь именно им приходилось терпеть всю жизнь от Володи. Сейчас они вздохнули свободно, вольной грудью.
В. И. Соловьев36 — мрачен. Пришли те дни, которые я ему предсказывал. В ГИХЛе — прорыв, то есть безалаберщина, разгильдяйство, глупое управление, незнание литературы, рвачество, создавшееся в недрах самого издательства, — все, что привело к скандалу: миллионы денег розданы по рукам, сотни договоров — а книг нет. А то, что есть, — хлам. Всеобщий вопль: прорыв! Ищут виновника. А Соловьев — «зав» — «умывает руки» — как подписано в стенной газете в ГИХЛе под его изображением — без головы. Под этой карикатурой приведены и стишки из Грибоедова:
Обычай мой такой:
Подписано — и с плеч долой.
Это очень метко. Соловьев — лентяй, хочет сладко пожить, чтоб никто не мешал, не хочет работать, да и не умеет. А тут ему навязали ГИХЛ, дело огромное. Он сначала решил «меценатствовать» — пригласил писателей, преимущественно «правых» — Леонова, Воронского. Раздавал обещания, авансы, снискал себе «всеобщую любовь». — Еще бы! даром деньги раздавал. И думал, чудак, что это может пройти безнаказанно. Я его предупреждал: нет векселей, по которым не пришлось бы платить. Он смеялся. Сейчас — погрустнел.
Он хочет жить со всеми в мире — за счет государственных денежек. Он «правый», т. е. сторонник правых теорий Воронского, он предпочитает правую попутническую прозу какой-нибудь другой. Он внутри любит «Ахматову» — и даже осмелился высказать это, предложив включить ее сочинения в «план». Он предложил Демьяну написать предисловие к ее стихам. Демьян отказался. Но на словах он страшно «левый». В разговоре как-то в редакции он сказал: «Я с Воронским согласен на 75%, с вами — на 60, с Горбовым — на 35». На деле же он не знает, с кем ему соглашаться, с кем нет. Он ничего ровным счетом не понимает в литературе. У него нет вкуса. Он не знает, что такое искусство, то есть не понимает его, не ощущает его специфической силы. Так, — приятное чтение, не больше. Естественно, что человек без точки зрения, без вкуса и без желания работать мог только довести «до ручки» сложную фабрику вроде ГИХЛа.
Он лицемерен, двуличен и любит «интриговать» < низ страницы, примерно 2 строчки, отрезан >.
Над Маяковским можно было властвовать лишь прикинувшисьпокорненьким, лишь подчинившись ему. Не здесь ли «сила» Брика. Он был во всем согласен «с Володей». Но тем не менее Володя был в руках Брика.
Маяковский ненавидел, когда с ним не соглашались. Пастернак был его давним «другом». Но лефы всячески поддерживали славу Пастернака. Им он нужен был как «леф». Но когда после моего столкновения с ЛЕФом Пастернак взял мою сторону — они его возненавидели. Помню вечер у Маяковского. Пьем глинтвейн. Говорим о литературе. Пастернак, как всегда, сбивчиво, путано, клочками выражает свои мысли. Он идет против Маяковского. Последний в упор, мрачно, потемневшими глазами смотрит в глаза Пастернака и сдерживает себя, чтобы не оборвать его. Желваки ходят под кожей около ушей. Не то презрение, не то ненависть, пренебрежение выдавливается на его лице. Когда Пастернак кончил, Маяковский с ледяным, уничтожающим спокойствием обращается к Брику: