Элиа Казан - Сделка
— Извини, кажется, время позднее для звонка, — сказал я. — Но я названиваю целый вечер, а тебя нет и нет.
— Да, меня не было. Уже поздно, конечно. А почему бы тебе не позвонить завтра?
Ого, а ты еще хочешь поговорить со мной, подумал я. О’кей, это-то я и хотел выяснить.
— Позвоню завтра, — сказал я.
— О’кей, завтра.
А ты не хочешь говорить при нем, да?
— Ты не против, что я звоню тебе? — спросил я.
— Нет. Почему?
Одно из ее «Нет. Почему?». Знакомый уход от ответа.
— Потому что, — сказал я. — Мне надо спросить тебя кое о чем. Это срочно.
Отлично! Срочно нуждаюсь в помощи! На это они всегда откликаются.
Затем, как пишется в книгах, микрофон промурлыкал что-то не касающееся меня. Чарльз, наверно, встал и ушел в другую комнату. Потому что, заговорив снова, она будто ушла от всевидящего ока стражи. Если за ней наблюдают, подумал я, значит, она чувствует себя не в своей тарелке и не хочет говорить при посторонних.
— Теперь говори, — сказала она, — как ты жил?
Нуждался в тебе, сказал я себе, как жил — вот так и жил!
— Даже не знаю, — сказал я. — Ты ведь меня знаешь. Только спустя год могу сказать, как. Или пока кто-нибудь мне об этом сам не скажет.
— Эдди, прекрати баловаться, ты ведь знаешь, как ты жил. Отвечай.
Фраза рассмешила меня. Гвен говорила уже не как девчонка, а как Гвен. Тут я посмотрел на окна жилой комнаты. Там шторы не опускались, и в проеме был виден Чарльз. Он был в трусах и майке. Атлет, гора мускулов. О Боже, подумал я, неужели в этих трусах он ложится к ней в постель?
— Эдди?
— Что?
— Ты молчишь. Я думала, ты повесил трубку.
— Я думал, что поднял тебя с постели. Извини, если это так.
— Да, я уже спала.
В окне появился Чарльз, держа в руках банку пива.
— Тогда извини, — сказал я. — Иди спать. Мне просто была нужна твоя помощь.
— А-а.
— В одном щекотливом вопросе.
— Она залетела?
Ревнует? Чарльз хлебал свое пиво. Надо закинуть еще один крючок, детка, подумал я, поговорим еще. Я положил в телефон второй никель.
— Эдди?
— Да.
— Ты исчезаешь.
— Нет, я здесь. Ты знаешь, воспоминания… Извини, моя дочь Эллен в опасности, а совсем не то, что ты думаешь. Ты помнишь Эллен?
— Да, помню.
— Она совсем взрослая.
Гвен молчала. Я видел, как Чарльз что-то сказал ей из другой комнаты. Что — я не слышал. Но зато я услышал другое. Хоть Гвен и зажала трубку ладонью, прошло это знаменитое повторение: «Это просто один старый знакомый!» Он еще что-то сказал, а я подумал: возьми-ка, дружище-скуловорот еще баночку, потому что «просто старый знакомый» будет на линии, возможно, еще долго.
— Эдди, — сказала Гвен, — я, наверное, пойду. Уже поздно.
— Хорошо, — сказал я. — Я расскажу тебе все, когда увидимся.
— А когда? — спросила она.
О Боже, подумал я, какой странный договор у них там наверху!
— А когда для тебя лучше? — спросил я.
— После полудня будет поздно.
— Утром я не смогу. Эллен придется ждать еще день.
— Она больна или?.. — спросила она. — И вообще, почему именно я?
Англичане говорят в таких случаях «погода ушла».
— Позвоню завтра. Во сколько?
— В шесть, — сказала она. — Спокойной ночи.
— Подожди, подожди, — сказал я.
— Эдди, — сказала она. — Мне только сейчас пришло в голову, что ты пьян.
Я увидел, что Чарльз начал как-то странно вести себя в соседней комнате. Будто разыгрывал пантомиму, напоминая мне котенка, играющего с фантиком.
— Эдди!
— Что? О-о! Извини, здесь назревает потасовка. Рядом со мной, за будкой. Ты слышишь? В баре полно футболистов. Сегодня в Нью-Йорке был большой матч!
— Не знаю, — ответила она. — Мне не нравится футбол. Кстати, Эдди, а где ты взял мой номер телефона?
— В самолете встретил Чета Колье. Он дал.
— Значит, ты знаешь и мой адрес?
— 116, Восток, 12. Так в записке.
— Тогда увидимся завтра.
Она повесила трубку, выключила свет и подняла штору. Я постоял, наблюдая за Чарльзом. Затем прошел до угла и остановил такси.
В «Алгонкине» для меня лежали три записки. С одним и тем же содержанием: звонил мистер Штерн.
Эллен наверху не было. Но она оставила листок бумаги со словами: «Звонил твой друг, мистер Колье, и, поскольку тебя не было, он сказал, что подойду я. Он решил показать мне „его“ Нью-Йорк». Затем шла приписка другой рукой: «Можем вернуться поздно. Не волнуйся, я позабочусь о ней. Искренне ваш, Чет». Было три часа ночи. Я слишком устал, чтобы гадать, где они.
Глава двенадцатая
Я висел на стене, подвешенный за рубашку на крюк. Висел вверх ногами, одежда сползала вниз. Висел как олицетворение отчаяния. Но чье? В длинной, прямоугольной комнате никого, кроме меня, не было. Только на противоположной стене расплылся огромный глаз. Бровь, неодобрительно изогнутая, была до боли знакома. Глаз чего-то ждал от меня, а я бездействовал. Да и что я мог поделать, висящий вверх ногами, беспомощный, как спеленатое дитя! А неодобрительно всматривающийся глаз совсем парализовал меня. Смилуйся, взмолился я, прекрати ТАК смотреть! Дай мне шанс! Но глаз знал, что он прав. Мое нутро было сломано, и никто ничего не смог бы с этим поделать.
Я был готов начать хныкать. В детстве я часто ревел, но ничего хорошего из этого не получалось. Глаз не смягчался. Одеяло, из-под простыни, полезло на голову — что ж в этом хорошего? Мой совет: заткнись и прими как должное. Лично для тебя это вышло глазом. Попробуй просто пережить это.
И я попробовал. И почувствовал, что огонь глаза угас, я вспомнил, что лежу на кровати, а кровать — в номере отеля «Алгонкин». Меня тряс озноб. Я укутался в одеяло как в кокон, но меня трясло от холода. Дергалась голова, выворачивался желудок. Но я уже был в безопасности. Из старых, сломанных ходиков, беспомощно висящих на стене, я вновь превратился в человека. Кошмарный сон кончился.
Черт возьми, что со мной происходит?
Впервые этот кошмар посетил меня во время эпидемии гриппа. Неделю не спадала высокая температура. Каждую ночь, лишь только мать выключала свет в моей комнате и выходила, я кутался в одеяло и ждал. Кошмар приходил и доставал меня, как бы глубоко я ни зарывался в постель. Он приходил каждую ночь и каждую ночь покидал меня: опустошенного, рыдающего, запуганного пережитым ужасом. Даже не могу объяснить, чего я тогда боялся. Затем грипп прошел, температура вернулась к нормальной, и я засыпал без страха. Но лишь только в течение последующих лет температура поднималась, кошмар был тут как тут. Я вновь повисал на стене вверх ногами, висел как объект ужасного, но заслуженного неодобрения.
Я вырос, пошел в колледж, затем на войну, пришел с войны, поругался с отцом, на свой страх и риск избрал другой жизненный путь, отличный от отцовского, торгового; кошмар не приходил. До сегодняшней ночи. Что же случилось?
В животе начала подниматься тошнотворная волна. Я поспешил в туалет.
После рвоты я всегда изучаю себя в зеркале. В такие моменты моя физиономия, как мне кажется, максимально приближена к тому, как бы она выглядела в гробу. Вполне, кстати, понятное любопытство. Я долго глядел на серую скульптуру, над изваянием которой я трудился всю жизнь. Гримаса в зеркале все еще испрашивала милости, все еще молила: «Смягчись. Не суди меня строго. Дай мне еще шанс!»
— К дьяволу! — произнес я вслух, скорчил целеустремленную физиономию и, раздвинув занавески, прошел в спальню.
Эллен спала. На полу у софы, на которой она свернулась, лежала записка, исчерканная крупными буквами: «Не буди. Привет. P.S. Твой друг тебе не друг. Берегись».
За окном было еще темно. Без пяти шесть утра. Улицы отдыхали. Последние минуты тишины. Я вспомнил одну деталь кошмара: глаз. И понял, откуда у него такая неумолимость. От отца. Его горящий взгляд преследовал меня все детство.
Пойду проведаю старика сейчас же. К черту Глорию и ее «Приходи после полудня!». Я начал одеваться.
Стенные часы… Я вспомнил их. Они висели на стене в столовой. Часы были узкие и висели на крюке, вбитом в стену. Помнится, мне довольно часто приходилось залезать на стул под руководством отца и снимать этот старый, разучившийся ходить механизм с крюка, потом осторожно нести его и класть на заднее сиденье машины для доставки в часовой госпиталь. Часы постоянно нуждались в ремонте. Когда я приподнимал их над крюком, музыкальные трубки и пластинки внутри сдвигались и часы издавали перезвон. Музыкальные части никогда не подчинялись строгой отмеренности собственно часов. Иногда, оставаясь один дома, я залезал на стул, трогал корпус и слушал, как они поют. Но даже лучшие врачи часового госпиталя не могли заставить музыку звучать, когда ей положено. Старые часы были на редкость своенравны, а для механизма подобное качество вовсе не является достоинством.