Улья Нова - Инка
Рассвет медленно добавляет жидкое козье молоко в чашку с тьмой. Слезинка разрастается и вот стекает по Инкиной щеке. Уаскаро обнимает ее и шепчет что-то на ухо, но Инка закрыла глаза, не слушает и прячет голову у него на груди. И в тот самый момент, когда она уже готова крепко-крепко прижаться к нему, ее объятие оказывается пустым. Из ее рук в предрассветное небо вырывается ястреб. Набрав высоту, птица кружит и будит город тревожными всхлипываниями «киу-киу». Инка стоит взъерошенная, задрав голову, растерянно смотрит на каракули, которые чертит птица на шкурах проплывающих облаков. Долгий печальный выдох покидает Инкину грудь, дымком врывается в морозный воздух зимнего утра. Рано, улицы пусты, мостовые скованы льдом, на деревьях иней, и город – вмерзшая в глыбу льда стрекоза. В такую рань все видится особенно ясным и от усталости штормит. Между домами Инка замечает Огнеопасного деда, он устало удаляется, закутанный в тряпье. «Эх, – думает Инка, – надо догнать дядю Васю, может, на этот раз он захочет поговорить. Надо предложить ему пальто, он согреется и не станет дичиться, может быть, он захочет изменить ее жизнь к лучшему?» Так думает Инка и не двигается с места. Она еще долго стоит в переулке, наблюдая кружение ястреба над домами. Она бы хотела разрыдаться, да нет слез в ее глазах, она бы хотела убежать, да нет сил в ее ногах, она бы хотела пропеть грустную песню на прощание, но тихо в ее душе и кецаль не поет. И ястреб видит, как слабый свет окутывает Инку со всех сторон, это бусина-кофе тонет в ее теле, это звезда, умирая, отдает ей последние силы.
Индейское лето торжествует, улица убрана как перед большим праздником. Куда ни глянь, повсюду рассыпаны бурые, желтые, красные, оранжевые, пурпурные пятна, полоски, зигзаги. Дорожки, газоны и даже строгие, пыльные шоссе украшены орнаментами. На деревья нацепили пестрое оперенье, а в голубом воздухе выплясывают целые хороводы кленовых листьев. Эх, убежать бы в парк, побродить, да что есть силы пнуть разок толстый шуршащий ковер, чтоб сырой туманистый воздух окрасился пляской липовых сердечек, а потом, замерев по-охотничьи, вслушиваться, как падает с ветки на землю, степенно и медленно танцуя, лисий, прохладный лист. Вот о чем мечтает Инка, а сама изо всех сил старается вырваться из сильных, неукротимых рук. Но руки эти жестокие вцепились в тельце, держат железной хваткой, да так крепко, что по коже, наверное, расплываются синяки и остаются кровоподтеки. Чем сильнее Инка извивается, тем яростнее прижимают ее к мокрой от пота простыни. Она мечется, издает бессвязные возгласы, пахнущие древностью, бесстыдством и волей. Все ее косички пропитались соленым потом, привяли как скошенные цветы. И сама Инка неузнаваема: брыкается, кричит, плачет, она – увядающая роза ветров, увядающая роза ураганов. От ее древних, непонятных, но грубых криков проснулись духи, и последствие их пробуждения не замедлило сказаться – электричество отключилось.
В полутьме наплывающего вечера, при свете далекой и маленькой Мамы Кильи, что затянула осенние песни, все стало таинственным и голубым. Болтливый ветер дрожал и тихонько шептал в форточку о том, что лужицы на ночь затянулись первым льдом.
Чужаки, чьи руки больно вторгались в Инкино тело, видимо, решили ее убить, сделав посланником к звездам, или принести в жертву неизвестным и суровым идолам. И принесли: все исчезло, не стало ни тяжести, ни луны, ни ветра, наступило полное ничто, после издевательства чужаков в нем оказалось не так уж плохо, а даже прохладно и легко. Черная дыра, в которую Инка попала, уравнивала землевладельцев и батраков, зверей и птиц, прорицателей и авантюристов, всех заставляла молчать, лишала пожитков и сбережений, делала кроткими, послушными и смешивала в одно черное, густое месиво. Инка переходит реку, покачивается на подвесном мосту, сплетенном из волос, на том берегу уже ждет ее дикая собака, чтобы проводить в темноту. Инке осталось всего несколько шагов, она готова влиться в общий котел, но ее не пускают, бьют по щекам и суют под нос тряпку, пропитанную застарелой мочой. Разве можно влиться в вечность, когда так обращаются с твоим бездыханным телом, хочешь не хочешь, накатывает возмущение и приходится оживать. Пусть жизнь и кусает гиеной за бока, а все хоть какая-то определенность в жизни этой собачьей имеется. Инка медленно приходит в себя, возвращается в горящее, мокрое, стонущее тело. Воздух пахнет свежей кровью, болит прикушенный язык и ужасно хочется пить, но все это пустяки. Было бы почти хорошо, если б рядом так не орал, обезумев от страсти, кот. Безудержный кошачий крик заставлял похолодеть, казался бесконечным, видно, сам рекуай вырвался из своих гробниц и затянул гимн жизни, невыносимую брачную песнь. Инка пытается сесть, чтобы сорваться и убежать босиком, она смогла легонько приподнять голову, но удерживать ее не было сил, и голова, как спелая тяжеленькая дыня, упала назад. Инка вскрикнула, как не вскрикнуть, если в животе все окаменело от боли. Как не испугаться, когда простыня-то, оказывается, вся в крови. А еще ее, словно старую альпаку привязали, чтобы не ушла, какая-то окровавленная бечевка уходит туда, внутрь, не отпускает, не дает улизнуть. От беспокойства и негодования белые стены медленно пошли водить хоровод. Мучители подскочили, трясут тело, опять тычут Инке под нос отрезвляющий запах застарелой мочи, теперь их лица бледные, словно облеплены мукой, а глаза в панике бегают туда-сюда. Кто-то набивает Инкины уши желтыми осенними листьями. Худая и сердитая женщина что-то говорит, а сама держит на руках съеженного, окровавленного зверя. Зверь сопротивляется, брыкается, бьется, видно, ему тоже невмоготу, хочет вырваться и убежать. Оглохшая от боли, Инка узнает – голое, окровавленное существо привязано к ней бечевой, именно оно, безумное от испуга, кричит как ошалевший от любви кот, а к недоумению всех бледнолицых, неведомый зверь светится не хуже любого электричества. Инка осматривает существо недоверчиво – уж очень оно дикое и напоминает детеныша обезьяны, а мордочка и зажмуренные глазки точь-в-точь как у слепого котенка. Боль продолжает набивать Инкины уши листвой, теперь ее голова – пробковая. Тут только Инка замечает на голенькой головке черное перышко и длинные реснички на крошечных, зажмуренных в ужасе глазенках. Тогда она облегченно вздыхает, на ее бескровном, сером лице намечается гримаска-улыбка. Инка шепчет болтливому ветру что ворвался в форточку и освежил ее лицо, усеянное росой пота: «Передай Уаскаро: только безмозглая женщина наступает на грабли два раза. Скажи, только женщина, которой грифы начисто выклевали мозги, могла найти, а потом снова потерять его…»
А мучители перешептываются, галдят, снуют туда-сюда, звенят и звякают стекляшками. Об Инке они забыли, бросили ее, бледную, лежать и задыхаться от боли. Теперь они суетятся вокруг детеныша, укололи крошечный пальчик, выдавили ягодку крови, хотят втянуть ее через трубочку, но маленькое существо не сдается, извивается, оглашая окрестности криком, в ответ на который проснулись, потянулись и хором заорали все холостые и женатые коты ближайших дворов.
Было около полуночи, когда Звездная Пыль обнаружил в телескопе бурное рождение новой галактики, в эту осень они возникали как грибы, заполняя пустоты небес. «Еще немного, и в мире совсем не останется пустоты», – думал он.
Вскоре Инка спряталась от мук в толще сна, в щелку форточки прокрался к ней болтливый ветер, прохладный, принялся нашептывать на ушко спящей последние новости.
Сказки ветра
Все понемногу успокоилось, все потихоньку улеглось. Суматоха стихла, коридоры опустели, собрался на боковую и Васька, очень утомленный за день больничный кот. Любимец персонала и рожениц, теперь вытертый, блеклый, растерявший все зубы старик, и преклонный возраст придает ему сходство с кусочком старенькой шубы, которую кладут для мягкости на сиденье синих «жигулей». Вполз Васька потихоньку в палату новорожденных, остановился в проходе, вылизал лапку, раздумывая, где бы прикорнуть, вскарабкался на подоконник, а уж оттуда запрыгнул прямехонько в кроватку нашего хорошего знакомого, того, кто орал как рекуай и растревожил старика Ваську, а вместе с ним и всех остальных котов в округе, дворовых и домашних. Теперь детеныша стянули в тугой кулек, кричать ему не дает резиновая соска, и только свет, исходящий от его кожи, не удалось затушить. Лежит наш друг, испуганными глазенками глядит в потолок, не может понять, куда попал и за что связан, боится, что будет ему тут всегда одиноко и тоскливо, от этого он сопит, всхлипывает и хнычет, освещая палату не хуже любого ночника нежным неоном, какому позавидовал бы любой производитель галогеновых ламп. Кот заботливо заглянул в глаза малышу, пощекотал усами, мягонький, облизал щечки шершавым языком, отмыл от материнской крови, приободрил, мол, не мурлычь, ты не один, успокоил, мол, все как-нибудь уладится, главное, ты приземляйся всегда на четыре лапы и держи хвост дымом. Малыш затих, улыбнулся, а его урчащий друг улегся рядышком и мигом задремал.