Энтони Дорр - Стена памяти (сборник)
Теперь, значит, тебе пятнадцать. А доктор сколько обещал? Шестнадцать?
Восемнадцать, если повезет.
Руби вертит в руках свою книгу. Каково это? Ну, то есть знать, что ты не проживешь тех лет, что должен бы.
Когда я с тобой, я не чувствую себя обделенным – так ему хочется ей ответить, но на втором «я» голос подводит его, и конец фразы повисает в воздухе.
Они целуются всего один раз. Так неуклюже. Он закрывает глаза и тянется к ней, но что-то сбивается, и Руби оказывается не там, где ожидалось. Потом они сталкиваются зубами. Когда он открывает глаза, она слегка улыбается и смотрит куда-то влево, а пахнет от нее речной тиной, и тысяча крошечных волосков на ее верхней губе вспыхивают на солнце.
В предпоследний раз, когда встречаются Том и Руби, то есть в последний вторник октября 1929 года, все непонятно и странно. Шланг течет, Руби расстроена, и между ними падает завеса.
Иди по своим делам, говорит Руби. Уже, наверное, полдень. Опоздаешь. Но тон при этом такой, будто разговор происходит через стену. Осыпающие ее лицо веснушки ярко разгораются. Свет над затоном тускнеет.
Пока он идет через сосновый лес – идет, идет, – начинается дождь. Том все же успевает и к мяснику, и вернуться домой с корзиной телячьего фарша, но стоит ему открыть дверь в комнату матери, как занавески вдуваются внутрь. Стулья, сдвинувшись с мест, со скрежетом ползут к нему. Дневной свет стягивается в пару лучей, мотающихся взад-вперед, перед глазами проходит силуэт мистера Уимза, но Том не слышит ни шагов, ни голосов, только быстрый ток крови внутри и нечеткий метроном собственного дыхания. Внезапно он превращается в ныряльщика, сквозь толстое запотевшее стекло ведущего наблюдение за миром громадных давлений. Он бродит по дну моря. Губы матери складывают слова: Я же ради него все… Господи, я ли не старалась? Потом мать исчезает.
Пребывая в чем-то более глубоком, чем сон, Том ходит по соляным дорогам в тысяче футов под домом. Сперва вокруг темнота, но через минуту – или день, или год – он видит маленькие вспышки зеленого света, но только где-то там, на дальних галереях, в сотнях футов. Каждая вспышка запускает цепную реакцию следующих вспышек где-то дальше, так что, когда он поворачивает, описывая медленный круг, его взору открывается великое струение сигналов света со всех направлений, и он видит, что во тьму уходят зеленые искрящиеся туннели; каждая вспышка длится одно мгновенье и сразу гаснет, но этот миг повторяет всё, что было прежде, а также и все, что будет потом.
Он просыпается в мире, охваченном кризисом. В газетах сплошь самоубийства; цена на топливо утроилась. Шахтеры шушукаются о том, что соляным копям угрожает закрытие.
Литровая бутылка молока стоит доллар. Масла нет, мясо только по праздникам. От фруктов остались воспоминания. Мать подает на ужин по большей части одну капусту и испеченный на соде хлеб. Ну и соль, конечно.
К мяснику ходить больше незачем, да он и лавку свою закрыл. К ноябрю начинают исчезать постояльцы. Первым испаряется мистер Беерсон, потом мистер Фэклер. Том ждет, когда же в дверях покажется Руби, но она все не заходит. Ее лицо стоит у него перед глазами, и он трет веки, стряхивает наваждение. Каждое утро он выбирается из тесной комнатушки и несет свое предательское сердце по лестнице вниз, на кухню, как яйцо.
Этот мир кушает людей, как конфетки, говорит мистер Уимз. Во как! Никто не оставляет даже адресов.
Следующим съезжает мистер Хэнсон, потом мистер Хиткок. К апрелю соляные копи работают только два дня в неделю, и мистер Уимз за ужином остается с хозяйкой и ее сыном наедине.
Шестнадцать. Если повезет – восемнадцать. Том переносит пожитки на первый этаж, в одну из оставшихся от квартирантов пустых комнат, и мать ни словом не возражает. Он думает о Руби Хорнэди – о ее бледно-голубых глазах, о разметанных пламенеющих волосах. Интересно, где она сейчас? Ходит где-то по городу? Или уже где-нибудь за три тысячи миль? Потом он перестает задавать себе эти вопросы.
В 1932 году мать заболевает. Болезнь выедает ее изнутри. Она по-прежнему надевает приталенные платья, повязывает фартук. По-прежнему каждый день готовит еду и каждое воскресенье отпаривает костюм мистера Уимза. Но не проходит и месяца, как она становится другим человеком, пустой оболочкой в тех же платьях; за столом все такая же прямая, глаза горят, а на тарелке пусто.
У нее появляется манера класть ладонь Тому на лоб, когда он работает. Грузит ли уголь, чинит водопроводную трубу или подметает в гостиной, освещенной сквозь шторы холодным белым солнцем, мать вдруг словно бы из ниоткуда явится и прижмет ледяную ладонь к его бровям, а он закроет глаза, чувствуя, что его сердце надорвано еще чуть больше.
Амфибия. Это значит «две жизни».
Съезжает и мистер Уимз. Надевает костюм, собирает в коробку костяшки домино и оставляет адрес, который где-то в центре.
А я думал, никто теперь адресов не оставляет.
Это ты попал в точку, Том. Схватываешь, прямо как магнит железяку! И на глаза старого шахтера наворачиваются слезы.
Довольно скоро после этого одним не самым прекрасным утром Том входит на кухню, и впервые за все годы, что он себя помнит, матери там не оказывается. Он обнаруживает ее наверху, она сидит у себя на кровати, прижимая к груди молитвенник, полностью одетая, в пальто и ботинках. Комната безупречно прибрана, дом набит тишиной, как ватой.
Квитанции надо оплатить к пятнадцатому. Не голос, а прах и пепел. На крыше водосток оторвался, надо починить. Деньги в комоде, девяносто один доллар.
Мама!
Ш-ш-ш, Котик, шипит на него она. Тебе нельзя возбуждаться.
Еще два раза Том ухитряется заплатить. Потом приходят из банка и дом отбирают. Как оглушенный, он бредет под мокрым снегом по слякоти до конца улицы, там поворачивает направо и, шатаясь, ковыляет через сухой бурьян, пока не находит старую тропу, которая приводит сперва в сосновый лес, а потом к затону, в который погружалась Руби. По берегам затон уже схватился льдом, но в середине чистая вода, темная, как свинец.
Он долго стоит на берегу. Тьма сгущается, и он наконец говорит: Я все еще здесь, но где же ты? Кровь обращается в нем, делает круг за кругом, а на ресницах копится снег, и вдруг, откуда ни возьмись, три утки по спирали слетают с ночного неба и беззвучно садятся на воду.
Следующим утром он с четырнадцатью долларами в кармане проходит мимо запертых ворот «Интернешнл Солт». За пятицентовик троллейбус довозит его до центра, и на бульваре Вашингтона он выходит. Солнце, показавшееся между высокими зданиями, цветом похоже на каленый стальной кругляк; Том поднимает к нему лицо, но тепла никакого не чувствует. Он идет вдоль магазинных витрин – пустая, пустая, пустая… – и недвижимых, как изваяния, пьяниц, в полном ступоре сидящих на ящиках. В какой-то забегаловке страдающая зобом официантка приносит ему кружку кофе с поблескивающими на поверхности крохотными кружочками жира.
На улицах лица, лица, – хмурые и бледные, тощие и голодные; и ни одно из них не Руби. Он съедает вторую яичницу с гренками, запив ее второй чашкой кофе. В дверях одного из домов появляется женщина и выплескивает на тротуар таз грязной воды; прежде чем вдребезги разбиться о землю, вода вспыхивает на солнце. В переулке на боку лежит мул – то ли спящий, то ли издохший. В конце концов официантка спрашивает: Вам комнату или койку? – и Том уходит. Он медленно приближается к дому, адрес которого выписал и потом сто раз сверил с тем, что был у матери в записной книжке. Снег сметен к стенам домов, и там его кучи смерзлись, а маленькие золотые окошки кажутся высоко-высоко, на высоте многих миль.
Там оказался тоже пансион. Мистер Уимз сидит за колченогим столом и сам с собой играет в домино. Поднимает взгляд: Ого! Кого я вижу! Вот оно, всемирное тяготение в действии, и расплескивает свой чай.
Каким-то чудом внучатая племянница мистера Уимза оказывается начальницей ночной смены санитаров в родильном отделении городской больницы. Родильное отделение располагается на четвертом этаже. В лифте Том не может понять, поднимают его или опускают. Эта племянница окидывает Тома внимательным взглядом, заглядывает ему в глаза и смотрит язык – нет ли признаков нездоровья, – и сразу объявляет, что он принят. Мир летит в тартарары, но дети все равно рождаются, говорит она и выдает ему белый комбинезон.
По десять часов за ночь, шесть ночей в неделю Том таскает по коридорам тележки с бельем – грязные простыни и пеленки вниз, в подвал, чистые пеленки и покрывала из подвала наверх. Разносит еду, собирает грязную посуду. В дождливые ночи работы больше. На втором месте полнолуния и праздники. И не дай бог праздник придется на полнолуние, да при этом ночь будет к тому же дождливой.