Анна Матвеева - Завидное чувство Веры Стениной
Юлька орала с перекрёстка — давай быстрее! — но Вера юркнула в сувенирную лавку. Маленькая башня из шоколада — сойдёт.
В Лувр влетели, как на вокзал к уходящему поезду. Вера держалась руками за поясницу, Копипаста дышала, постанывая.
Успели. Как им объяснили, сегодня в Лувре «ноктюрн» — этим шопеновским словом в Париже называют дни, когда музей открыт допоздна. Сдали баулы в камеру хранения и теперь стояли налегке перед большой лестницей, глядя на статую крылатой богини победы.
В великих музеях — это Вера знала по Эрмитажу — сложно наслаждаться искусством. Реальность не соответствует ожиданиям, известные работы почти всегда обладают иными пропорциями, чем ты себе представлял, да к тому же у самого желанного холста стоит засада — пенсионерки в наушниках или студенты с блокнотами. Все подходы перекрыты, и вместо того, чтобы подглядывать за «Менялами» Массейса[42] или слушать «Сельский концерт» Тициана, приходится разглядывать причёски любознательных старушек. У той, что стенографирует сейчас в тетрадке рассказ гида, на голове — нечто восхитительно-кудрявое, похожее на седеющий розовый гиацинт.
А ещё собственные ноги вдруг начинают предавать (как выражалась Лара, «у меня ноги стонут»), хотя всего час назад никто не вспоминал о том, что они вообще имеются. Усталость наваливается тяжело и резко, будто кто-то положил на плечи тяжёлый груз — ту самую гору, которая мешает бегать от одной стены к другой, от Рафаэля — к Беллини, от Латура — к Ватто. Тащишь эту гору на себе и всматриваешься красными глазами в чёткого Пуссена, сияющего Энгра, сладкого Буше. Когда же они кончатся, эти картины? Надо же, Караваджо — запросто, на стеночке, как в конторе календарь. А этого Клуэ повесили очень неудачно, не всякий найдёт. А ещё мне срочно нужно в туалет, хотя я прекрасно понимаю, как буду впоследствии жалеть о том, что так бездарно потратила время в Лувре…
Помимо прочего Вера чувствовала ещё и вечную ответственность искусствоведа. Она обязана показать Юльке всё лучшее в Лувре, несмотря на гиацинтовые головы старушек и ту комичную пару, которая встретилась ей в галерее Медичи. Тощая девушка и высокий парень, поедавший глазами пышнотелую красавицу Рубенса. «…море забвенья, бродилище плоти», — вспоминала Вера Бодлера, глядя, как жадно смотрит парень на изобильную красу Юноны и Флоренции. Худышка за руку увела своего возлюбленного из «сада лени», а тот всё озирался на этих тёплых, пышных, как будто из самого сдобного теста вылепленных женщин… Стенина рассмеялась, и Флоренция чуточку покраснела. Пахло здесь, как всегда у Рубенса, свежим по́том, землёй, зрелой зеленью, и совсем немного — чесноком. Красавицы без конца охорашивались, поднимая волны душистой сладкой пыли.
Да, в музеях сложно наслаждаться искусством. Вместо того чтобы любоваться шедеврами, наблюдаешь за людьми. Вписываешь их в раму, продумываешь композицию, выстраиваешь сюжет…
В зале французской скульптуры, через силу любуясь Гудоном, Вера вспомнила, как однажды в её родной музей заявилась экскурсионная группа солдат-срочников. Эти взрослые дети, громыхая сапогами и почёсывая стриженые головы, не очень понимали, зачем их сюда привезли. Экскурсовода солдатам почему-то не полагалось, и они маршем следовали из зала в зал, прихватывая взглядами обнажённые тела на картинах. В коридоре тогда стояли мраморные «Рафаэль и Форнарина» Эберлейна[43], и Вера случайно увидела из своего зала, как один из солдатиков — самый маленький и ушастый, как летучая мышь, — незаметно отстал от марш-броска и на цыпочках, стараясь не скрипеть сапогами, вернулся к статуям. Огляделся по сторонам — и с такой грубой нежностью погладил мраморную грудь Форнарины, что грудь, хоть и была ледяной как у покойницы, затрепетала под его пальцами. Вера примёрзла к полу от страха, что их кто-нибудь заметит. Обошлось — солдатик догнал своих, а Стенина с пересохшим горлом вернулась к работе.
Скульптуры с ней разговаривали редко, чувствовали, что Вера их недолюбливает. Это из-за них античная жизнь представлялась ей объёмной, но бесцветной. Вот и в Лувре — застывший лес белых тел и соляных столбов. И, кстати, где Юлька? В последний раз Вера видела её в Большой галерее, но потом в поисках туалета Стенину вынесло на другой этаж, а Юлька, наверное, так и бродит там или, может быть, валяется в изнеможении на круглом диване, угрюмая, как Меншиков в Берёзове.
Вера дважды обошла Большую галерею, на ходу замечая, как важно для некоторых картин — быть увиденными издали. Настоящий шедевр виден за двадцать метров, настоящей Юльки — след простыл.
Группа школьников, замерев от восторга, стояла перед «Юдифью», два берета — мужской и женский — свернули в шестой зал, где одиноко висела на стене маленькая «Джоконда». Интересно, что она скажет Вере? Никогда её не любила, но придётся шаркнуть ножкой.
«Джоконда» молчала и улыбалась. Самая тихая картина, самый сдержанный характер. За спиной у Веры гуляла свадьба в Кане Галилейской — Карл Пятый, Франциск Первый и Сулейман Великолепный, наплевав на историческую достоверность, веселились в компании Тициана, Тинторетто и автора холста — Веронезе. Там фыркали собаки, звенели струны, порхали голуби, там нимб у Христа сверкал и был похож на мишень…
Джоконда смотрела на Стенину с сожалением. Сквозь толстое стекло доносились гулкие звуки, с которыми капает вода в свердловских подвалах. И ещё — стеснённое дыхание, задержанное по просьбе врача: «Не дышите!»
«Она немая», — поняла Стенина, и только тогда Джоконда улыбнулась по-настоящему.
Вера обошла её, поклонившись, как иконе, чтобы освободить место другим страждущим. И увидела Копипасту — та стояла у окна, безудержно рыдая на фоне синей портьеры:
— Мне её так жалко! Почти как тебя, Верка!
Глава двадцать четвёртая
Мы по необходимости остаёмся чуждыми себе, мы не понимаем себя, мы должны путать себя с другими.
Фридрих Вильгельм НицшеВера включила свет в комнате дочери, метко ударив по стене, — как будто прибила комара. С постели взметнулась недовольная тень, глаза сощурены:
— Ты что, совсем уже?
— Двадцать минут назад помирала, а теперь — спишь? Когда успела выздороветь?
— Ну да, тебе, конечно, не нравится, что я выздоровела. Лучше бы я умерла от перитонита, чем заснуть. Боже мой, какое преступление! — Дочь натянула одеяло на голову.
Серёжа пугливо топтался в прихожей, Вера крикнула, чтобы он проходил — не стеснялся. Подняла с пола пустую банку из-под мёда, сунула в липкую чашку пакет с хлебными крошками. Телевизионный пульт — ещё теплый — лежал на кровати, как любимый кот.
— Евгения звонила, — сообщили из-под одеяла. — Ревела и спрашивала, где ты, а потом сбросила. Она что, в городе?
— Да, прилетела. А Юлька не появлялась?
— Не-а. Ты с кем там?
— Врача тебе привезла. Пусть посмотрит, где болело.
Как ни странно, Лара не стала спорить. Послушно задрала пижамную куртку и предъявила Серёже пухлый живот в рыжих родинках. Веру скрючило от нежности.
Доктор, пришло вдруг в голову, носит то же имя, что и её первая любовь — погибший сто лет назад Серёга Калинин. И первого мальчика Евгении тоже так звали — Серёжей, по-домашнему — Озей.
— Вас никогда не называли Озей? — спросила она у доктора, пальпирующего Ларин живот.
Серёжа оживился:
— Пытались. Маленький племянник так говорил, а сестра — она в Москве живёт — его переучивала, дескать, обращайся к дяде правильно: «Сергей». И племянник стал говорить, я извиняюсь: «Гей». Ну, тут уж я потребовал вернуть «Озю».
— Хотите чаю? — спросила вдруг Лара.
…В самолёте волчица Ира (все ещё бледненькая) несколько раз благосклонно шепталась с Юлькой — она предпочла сесть «с девочками». Деймос и Фобос, оставшись без надсмотрщицы, выпили всё, что могли предложить стюардессы. На посадке Фобос отключился, а Деймоса стошнило в бумажный пакет, который успел поднести терпеливый сосед слева.
В Кольцове Иру встречал муж — такой красивый, рослый и влюблённый, что мышь чуть не вылетела у Стениной из горла. Чем эта Ира его взяла?
— Титьками, — предположила вульгарная Копипаста.
Влюблённый муж не удостаивал вниманием других женщин — даже красивой Юльке и Стениной с тяжёлым чемоданом как будто выдали по шапке-невидимке (Вера, если бы её спросили, предпочла бы скатерть-самобранку или сапоги-скороходы).
— Диму и Федю берём? — спросил муж, бережно принимая у Иры багаж и вручая ей букет вонючих лилий, словно это был заранее обговорённый обмен.
— Сами доберутся, — сказала волчица. — А вам куда, девочки? Это они мне, Петя, дали антибиотики.
В знак благодарности Петя тут же попытался отнять у Стениной чемодан. Она не дала — Петя и так был до самой шеи увешан вещами жены и напоминал торговку-мешочницу.