Леонид Бежин - Чары. Избранная проза
В этом случае суд проявил снисходительность к Баху. Его обязали лишь систематически заниматься с певчими и усердно разучивать с ними молитвы. Но его высочество Веймарский герцог, более крутой на расправу, целый месяц продержал Баха в тюрьме, дабы охладить его пыл и доказать ему, что упрямство и настойчивость в отстаивании своих прав (он добивался отставки) — не лучший способ поведения с теми, кто наделен властью.
Тюремный узник, слава богу, не каторжник, — вот каков этот Бах, сумевший настолько расположить к себе принца, что тот обо всем забыл, кроме музыки! У его дверей дожидаются приема придворные, знатные дамы, гонцы со срочными донесениями, а принц в это время музицирует со своим обожаемым капельмейстером! Уж не собираются ли его величество сами выступать на сцене и, сорвав аплодисменты, раскланиваться перед публикой и посылать ей воздушные поцелуи?!
При всей любви немцев к музыке, она никогда не считалась занятием, достойным человека знатного происхождения: что ни говори, это искусство от скоморохов! Да и все они такие, Бахи, — музыканты и скоморохи, Иоганн Себастьян же воистину самый достойный представитель этого рода!
Первую жену схоронил, вскоре снова женился на молоденькой Анне Магдалене, дочери трубача, и из окон их дома утром и вечером слышатся гавоты и менуэты! Они словно бы нарочно нарожали выводок детей, чтобы каждому дать по инструменту и собрать из них целый оркестр! В городе нет спасения от музыки! Скоро солдаты перестанут маршировать, купцы торговать в лавках, стряпчие переписывать бумаги, трубочисты чистить трубы — все будут лишь часами стоять под окнами Бахов, зачарованно слушая их игру, а затем напевать сочиненные ими мелодии!
Строптивый и неуживчивый Бах опасен тем, что его музыка может смутить юную и неискушенную немецкую душу, заворожить ее, словно колдовское зелье, внушить ей жажду несбыточных грез. Послушные, трезвые, душевно здоровые немцы станут чахлыми мечтателями и фантазерами, а там недалеко и до массовых самоубийств от несчастной любви или оскорбленной гордости. Такую мысль высказал один дипломат, известный своими проницательными суждениям и с почетом принятый при дворе (он утверждает, что в других странах подобная опасность уже возникла, и простодушная Европа вскоре поплатится за свою безмятежную наивность).
За эту мысль заговорщики и ухватились, стараясь образумить принца и спасти его от дьявольских чар. „Смутить немецкую душу“, — нашептывала на ухо принцу старая княгиня. „Внушить жажду несбыточных грез“, — вторила ей принцесса. Вскоре они добились успеха: принц заметно охладел к своему капельмейстеру, стал все чаще отменять уроки и репетиции, а затем и вовсе забросил скрипку. Немецкая нация была спасена!»
Что ж, по выражению ваших лиц, друзья, я замечаю, что вам понравились мои странички. Признаться, я этим польщен, хотя как автор вижу все их несовершенства.
Дослушаем же музыку, которая наверняка доставляла старой княгине самые жестокие страдания, ведь Чакону, медленный и плавный танец, Бах превращает в реквием. Когда вы играли начало, маэстро, я представил себе траурное шествие, но вот стихают возгласы отчаяния и скорби, и мы словно бы слышим голос ангела смерти, склонившегося над могилой… (Музыкант играет финал Чаконы.)
СЦЕНА ТРЕТЬЯ. МАЛЕНЬКИЙ ГЛОТОК ГОРЯЧЕГО ПУНШАМы аплодируем вам, маэстро Амадей… (Задумавшись.) Амадей… как символично то, что вы носите сегодня это имя, ведь пальцы Моцарта переиграли бесчисленное множество творений Баха! Именно под его влиянием свершился тот великий переворот в творчестве композитора, который привел к соединению двух начал, — ясного, солнечного, лучезарного, классического и сумрачного, жуткого, кошмарного, романтического. В музыке Моцарта иногда проступают, посверкивают, разверзаются такие инфернальные бездны, что кажется, будто смрадное дыхание. Самого дьявола овевает ваше лицо… (Музыкант играет начало Фантазии до минор.).
Вы угадали, маэстро, я думал именно об этой фантазии, написанной Моцартом вскоре после женитьбы, хотя и в других его фантазиях ангельская невинность, хрупкость и утонченность как бы уступают натиску растлевающей адской силы. Да, молодой двадцативосьмилетний Моцарт — и вдруг эти леденящие кровь видения, загляды в потустороннее… в этом какая-то мистическая тайна Моцарта.
Дорогой Теодор, вы обещали, что сегодня покажете нам портрет, над которым работаете третий месяц. Надеюсь, он у вас в папке? (Разглядывая портрет.) Мне кажется, вам удалось изобразить Моцарта именно таким, каким он был в юности.
Один из его друзей, часто бывавший в их доме, вспоминает: «Он был удивительно маленького роста, очень худой и бледный, с роскошной копной светлых волос, которыми весьма гордился. Он всегда принимал меня радушно и сердечно. Необыкновенно любил пунш, и в моем присутствии понемногу, по глоточку, выпивал изрядное количество горячительного напитка. Он любил также бильярд, в доме был отличный бильярдный стол. Много-много раз мы играли с ним, но я всегда проигрывал».
Мы будто бы видим, как, склонившись над зеленым сукном бильярдного стола, Моцарт рикошетом посылает шар в лузу и, довольный собой, смеется словно ребенок! Тут же его маленький сын Карл треплет за ухо пса по кличке Гуккель, в клетке заливается птичка Штарль, купленная за 34 крейцера и обладавшая удивительной способностью — насвистывать тему одного из его фортепьянных концертов. Бедному отцу, приехавшему из Зальцбурга, негде устроиться для того, чтобы закончить письмо домой, «потому что слуга, натирающий воском пол, танцует по комнате». Такова обстановка в доме — казалось бы, беспечная и беззаботная, и все-таки женитьба Моцарта… было в ней что-то роковое, обреченное. Именно она, в конце концов, свела его в могилу.
Да, и если бы мне довелось встретить жену Моцарта Констанцию, в девичестве Вебер, я бы, наверное, не удержался и произнес, глядя ей прямо в глаза: «Госпожа Моцарт, а ведь матушка ваша попивала…»
(Снова открывает рукопись.) «Да, все мы, сестры Алоизия, Жозефа, Зофи и я, пытались это скрыть, чтобы не давать злым языкам повод для новых сплетен (о нашем доме и так судачили на всех перекрестках Вены), но я вынуждена признаться: матушка не только сама питала пристрастие к рюмке, но и упорно приучала нас выпивать вместе с ней. Помню, с какой напускной развязностью, вызывающей игривой беспечностью, тем капризным, своевольным выражением лица, которое заранее оправдывало все ее действия, она открывала дверцы буфета. Налив из пузатой бутылки в рюмку крепкий портвейн, жадно отпивала глоточек, чтобы вино не перелилось через край, а затем неторопливо, с наслаждением осушала рюмку до дна и тотчас наливала снова, предлагая нам последовать ее примеру.
Конечно, же мы в один голос отказывались, отворачивались и даже затыкали уши, не желая слушать ее вкрадчивые увещевания. Это давало ей право на вторую рюмку, после которой уговоры становились настойчивее, матушка с обидой поджимала губы, а в лице, покрытом пятнами лихорадочного румянца, появлялось высокомерно-безучастное выражение пьяницы, не находящего поддержки и понимания среди собутыльников. Кончалось тем, что мы прятались и запирались от матушки в соседней комнате, а она долго стучала кулаком в дверь, что-то бормоча и выкрикивая невнятные угрозы.
Вот такая была у нас мать — эксцентричная, безалаберная, сентиментальная, способная расчувствоваться и всплакнуть по самому ничтожному поводу, но при этом деспотичная, с крестьянской хитрецой, она была не способна подумать о завтрашнем дне и в, то же время стремилась не упустить ближайшую выгоду. Ее черты передались и нам, сестрам, хотя мы больше страдали от этого, лишенные счастливого свойства — бездумно отдаваться капризам своего характера.
И, наверное, больше всего страдала я, средняя из сестер, и страдала именно потому, что мне выпала несчастная участь все видеть, понимать и молчать. Правда, однажды я не выдержала и разорвала подписанное Моцартом обязательство на мне жениться (его вынудили на это матушка и мой опекун) — разорвала не из оскорбленного чувства деликатности, а почти неосознанно, в слепом порыве негодования, но для меня это был важный урок самовоспитания. Правда, жаль, что он оказался единственным — видно, я себе не воспитатель, но об этом чуть позже…
Итак, наше семейство — мать и три дочери (отец незадолго до этого умер, не оставив нам ни гроша, а старшая из сестер Алоизия вышла замуж и жила отдельно, своим домом). Зарабатывали мы в основном тем, что сдавали внаем комнаты. И вот — о радость! — весной 1781 года у нас поселился Моцарт, наш давний знакомый, о котором мы часто вспоминали, и в этих воспоминаниях всегда присутствовала некая интригующая, пикантная недоговоренность. Милый и любезный нашему сердцу Моцарт упоминался не столько в связи со всеми нами, сколько в печальной связи с одной из нас, а именно старшей сестрой Алоизией, с которой он, восхищенный ее голосом, когда-то усердно и увлеченно занимался музыкой.