Григорий Чхартишвили - ОН. Новая японская проза
— Вот как… Ну, это уж чересчур…
Повесив трубку, Отомацу почувствовал, что совершенно выбился из сил.
Прошедшие полвека будто разом опустились ему на плечи, своей тяжестью придавив к земле; он долго стоял, ухватившись руками за конторский стол, и не мог сдвинуться с места.
Снегопад, снова начавшийся после полудня, все усиливался, в густой снежной пелене сделались почти неразличимыми силуэты терриконов. Стояла такая тишина, что у Отомацу начало звенеть в ушах, ему вдруг почудился скрип колес по рельсам, и он изо всех сил сжал руками свою седую коротко остриженную голову.
Внезапно он прислушался: кто-то стучал по стеклу кассы. Девочка-старшеклассница с длинными, заплетенными в косу волосами стряхивала снег со своего габардинового пальто.
— Добрый день, господин начальник.
В том, как она склонила голову, Отомацу почудилось что-то знакомое. «Наверное, это старшая сестра вчерашних малышек», — подумал он, и у него вдруг стало легко на сердце.
— А, ты, видать, самая старшая?
— Вы догадались?
И прижав к щекам ладони в рукавичках, девочка рассмеялась.
— Как тут не догадаться — вы все трое на одно лицо, да и голоса похожи.
— Извините, что вчера так получилось. Простите нас, господин начальник.
— Не велика важность. Наоборот, хорошо развлекли старика. Ну, входи же. Что стоять на ветру.
Девочка с любопытством осмотрела зал ожидания и восхищенно ахнула, увидев толстые балки и старинные витражи. От ее тонкого профиля невозможно было оторвать глаз.
— Вы что, приехали погостить к родным?
— Да, — оглянулась на него девочка, взмахнув длинной своей косой.
— Так ведь… — наконец сообразил Отомацу, — вы, верно, дочки Ёсиэ из храма Эммёдзи?
— Как? — девочка на миг растерялась, но тут же звонко расхохоталось. — А что, мы на нее похожи?
— Ну да, вот ты, к примеру, точь-в-точь Ёсиэ, какой она была в школьные годы. Наконец-то! А то я измучился, никак не мог понять, чьи же вы дети. Перебирал в памяти всех хорошеньких девочек, которые теперь по возрасту могли бы годится вам в матери… Ну конечно же, Сато Ёсиэ. Одна из лучших учениц биёрского колледжа, ее даже старостой выбрали. Ну, входи же. Раз уж я наконец сообразил, кто ты такая, придется угостить тебя хотя бы супом сируко.
— Спасибо, — сказала девочка, открывая дверь конторы. Сняв пальто, она аккуратно сложила его и протянула руки к печке. Взглянув на ее темно-синюю с белыми лентами матроску, Отомацу поразился:
— Надо же, форма у тебя точь-в-точь такая же, какие были раньше в биёрском колледже. В последнее-то время все стали носить блейзеры… Да в этой матроске ты просто копия Ёсиэ-тян.
— Во многих школах Хоккайдо носят матроски.
Отомацу живо вспомнилось то время, когда еще продолжалась разработка последней шахты и зал ожидания кишел галдящими старшеклассниками. Каждое утро их собиралось здесь человек по тридцать, а то и больше — мальчики в сюртуках с золотыми пуговицами, девочки в матросках. Перед отправлением поезда Отомацу лично проводил перекличку, а жена его часто угощала детей супом сируко и сладким сакэ.
— Я сварил этот суп к Новому году, но еще не успел доесть, попробуй-ка.
Присев на порог, девочка приняла из рук Отомацу пиалу с сируко.
— Господин настоятель Эммёдзи небось не нарадуется. Еще бы, такие славные внучки приехали навестить деда, лучшего Нового года и пожелать невозможно.
Грея озябшие руки о пиалу с супом, девочка оглядела комнату:
— Как тут у вас чисто!
— Такая уж у меня натура. Да и занять себя нечем, особенно в дневное время… — почему-то принялся объяснять Отомацу и тут же подумал, что теперь болтун настоятель не упустит возможности почесать языком на его счет. Ему, шестидесятилетнему вдовцу, не пристало так откровенничать.
Девочка, вытянув нежные, как цветочные лепестки, губки, втягивала в себя сируко и время от времени, сосредоточенно нахмурив умненькие бровки, внимательно взглядывала на Отомацу.
— Что, никогда не видала начальника такой захолустной станции?
— Да нет, просто у вас, дяденька, очень красивая форма.
— Эта? — И Отомацу, разведя в стороны руки, посмотрел на свое старое пальто с двойным рядом пуговиц. — У меня есть и новая, но эта мне больше по душе, привык.
За оконным стеклом завыл ветер.
— Похоже, начинается пурга. Лучше бы тебе переждать. Ишь ты, метет-то как.
Не получив ответа, Отомацу обернулся и увидел, что девочка прошла в жилую комнату и рассматривает его коллекцию, разместившуюся на полке.
— Это что, марка Д-51?
— Неужели тебя интересуют такие вещи?
— Она стоит целых триста тысяч йен. Вот здорово, сколько у вас тут эмалевых трафаретов!
— Вот тебе на! Ты что, помешана на железных дорогах?
— Я даже занимаюсь в кружке «Юный железнодорожник» в нашем колледже, я там единственная девочка.
— Да что ты говоришь! Чудеса, да и только.
Отомацу обрадовался. Иногда, раз или два в году, к нему приезжали такие вот «юные железнодорожники» из разных городов. Отомацу испытывал ни с чем не сравнимую радость, рассказывая им о старых добрых железных дорогах. Бывало, что во время таких бесед разгорались оживленные споры, такие долгие, что он оставлял ребятишек ночевать. Однако одни и те же ребята никогда не приезжали сюда во второй раз. Эта захолустная дорога, по которой курсировал один-единственный тепловоз, очевидно, не казалась им объектом, достойным внимания.
Отомацу с удовольствием принялся показывать девочке свои сокровища. Трафареты. Марки локомотивов. Разные мелкие детали и старинные билеты. Жезловые аппараты. Печатающее устройство для датировки, которое мало где теперь увидишь.
— Бери, если что приглянулось. Все одно этой весной…
Отомацу хотел было сказать, что этой весной все равно линию закроют, но осекся.
— Но у меня нет денег.
— Что ты, какие деньги. Бери, не стесняйся.
— Я правда могу взять все, что хочу? Даже марку Д-51?
— Конечно, бери. Твой дедушка столько раз выручал меня, да и все мои домашние были прихожанами храма Эммёдзи.
Девочка доела сируко и решительно, словно была у себя дома, направилась в кухню.
— Да ладно, не стоит, оставь как есть…
Повернувшись к нему спиной, девочка начала мыть посуду, ее матроска белоснежной лилией светилась в полутемной кухоньке.
— Дяденька, расскажите еще что-нибудь.
Все же этот пустоголовый настоятель, невольно подумал Отомацу, мог заранее позвонить и сообщить мне… Не исключено, впрочем, что он просто хотел как лучше… Да и то сказать, не приди ко мне эта девочка, я непременно напился бы еще до полудня и, завалившись спать, проснулся бы только к вечернему рейсу. А может, и Сэндзи его подговорил…
В Хоромаи разыгралась страшная метель, невозможно было отличить день от ночи, все терялось в густой снежной мгле. Старое здание вокзала скрылось под белым покрывалом, не пропускавшим ни звука, ни света.
Девочка оказалась благодарной слушательницей и с восторгом внимала рассказам старого начальника станции о прежних временах. Отомацу иногда вдруг спохватывался: «Не слишком ли я…» — однако, не в силах остановиться, выкладывал все, что накопилось в нем за полвека, жаловался на неудачи, хвастался успехами.
Все эти воспоминания осели на дне его души, прятавшейся под ветхой формой железнодорожника, и хранились там вместе с запахом жирного паровозного дыма и шероховатостью зажатого в руке куска угля. С каждым новым рассказом на сердце у него становилось все легче и легче.
Период подъема, связанный с военными заказами. Авария в шахте и горы трупов на вокзале. Беспорядки среди шахтеров, для усмирения которых на станцию прибыли особые полицейские подразделения. И — словно гаснущие огни — оставляемые одна за другой шахты.
Когда девочка спросила, какое воспоминание он считает самым тяжелым, Отомацу не стал рассказывать ей о смерти дочери. Это было его частное дело. Несомненно, для человека по имени Сато Отомацу самым тяжелым испытанием в жизни была смерть дочери, а вслед за тем — смерть жены.
Но путейцу Отомацу, пожалуй, тяжелее всего было вспоминать о том, как каждый год он провожал местных ребятишек в город. Они обычно уезжали туда большими группами по найму какой-нибудь фирмы.
— Эти детишки были двумя-тремя годами младше тебя. Ну и ревели же они! А мне нельзя было плакать. Я заставлял себя улыбаться, похлопывал каждого по плечу, подбадривал: «А ну, гляди веселей!» А у самого просто сердце разрывалось! Потом я долго — уже и поезд скрывался из виду — стоял на краю платформы и отдавал им честь. До тех пор, пока вдали не смолкал паровозный гудок.
Да, а Сэндзи был тогда машинистом. Поезд, с которым уезжали эти ребята, гудел особенно долго.
Путеец не имеет права распускаться, как бы ему ни было плохо: ему хочется плакать — а он свистит в свисток, ему хочется потрясать кулаками — а он размахивает флажком, ему хочется завыть от горя — а он как ни в чем не бывало кричит, подавая сигнал к отправлению. Такая уж у него работа.