Гюнтер Грасс - Собачьи годы
Амзель сам первым заметил этот спад художественной силы. Позднее и Вальтер Матерн, когда он покидал свои дубовые покои и отрывался от дешевых книжонок издательства «Реклам»[197], тоже не раз указывал на эту странность: обескураживающая виртуозность мастерства не могла скрыть нехватки былой творческой ярости, свойственной ранним произведениям Амзеля.
Амзель не соглашался с другом и даже выставил одну из своих драпированных фигур на веранду, что примыкала к дубовому залу и вкушала тень первых буков Йешкентальского леса. Хотя модель и имела некоторый успех, — воробьи, верные ребята, не стали вникать в художественные тонкости и по привычке немножко испугались, — однако никто бы не осмелился утверждать, будто целое облако пернатых, впав от вида фигуры в дикую панику, с криком снялось с деревьев и металось над лесом, напоминая о славных временах амзелевского деревенского отрочества. Налицо был явный художественный застой. Текст Вайнингера оставался просто бумагой. Изощренность утомляла. Воробьи больше не подыгрывали. Вороны зевали. Лесные голуби не желали верить. Зяблики и воробьи, вороны и голуби по очереди садились передохнуть на эту художественную фигуру — парадоксальное зрелище, которое Амзель, правда, созерцал с улыбкой; но мы-то, за забором в кустах, слышали, как он вздыхает.
Ни Тулла, ни я не могли ему помочь,
но на помощь пришла сама природа. В октябре Вальтер Матерн подрался с вожатым одного из отрядов «юнгфолька», которые проводили в близлежащем лесу так называемую «военную игру». В связи с чем взвод шкетов в форме и с вымпелом, из-за которого и затевалась вся буча, оккупировал сад за виллой Амзеля. Завидев такое, разъяренный Матерн прямо с открытой веранды сиганул в мокрую листву; думаю, что и мне, как и нашему вожатому, крепко бы досталось, попытайся я тогда вступиться за командира нашего взвода Хайни Вазмута.
Нам был дан приказ следующей же ночью, укрывшись в лесу, забросать виллу камнями — мы много раз слышали звон разбитого стекла. На этом, видимо, все дело и закончилось бы, если бы Амзель, который во время драки в саду невозмутимо оставался на веранде, удовлетворился чистым созерцанием, но он зарисовал увиденное на дешевой бумаге, а потом создал и небольшие, с коробку для сигар, модели: группа дерущихся фигур, куча-мала, заваруха, форменно-бесформенная, вернее, все-таки форменная, потому что в формах, свалка — месиво из штанов, колен, гетр, наплечных ремней, нашивок и рун, коричневые клочки по закоулочкам, вымпел вперед, портупея назад, вожатый орет, бьется отряд, — словом, очень натурально изобразил, как наш взвод в амзелевском саду дрался за честь своего вымпела. Амзелю удалось вернуться к реальности: с тех пор он мастерил не по шаблонам моды, не по комнатно-тепличным светским образцам, а вышел на улицу, любопытный и изголодавшийся.
Казалось, он просто помешался на мундирах, особенно на черных и коричневых, которые все больше и больше определяли облик наших улиц. Старую, еще из времен борьбы, форму штурмовика ему удалось по случаю раздобыть у какого-то старьевщика в Поденном переулке, но этим его запросы, конечно же, далеко не ограничились. С большим трудом ему удалось поместить за своей подписью объявление в «Форпосте»: «Куплю подержанное обмундирование штурмовых отрядов». В специализированных магазинах, где продавалась вся партийная одежка, ее можно было получить только по партийному билету. Поскольку же Эдди Амзелю вступить в партию или одну из ее организаций было никак невозможно, он начал самым подлым образом обхаживать своего друга, — который хоть и не распространял больше коммунистические листовки, но приколол-таки к дубовым стенам своих апартаментов фотографию Розы Люксембург, — убеждая его льстивыми, гнусными, потешными, но неизменно ловкими речами сделать то, что он, Амзель, ради обладания вожделенными униформами очень бы хотел сделать, но никакими силами сделать не может.
По дружбе — как-никак, они были все-таки кровными братьями — отчасти потехи ради и из любопытства, но первым делом для того, чтобы обеспечить Амзелю доступ к тем совершенно особого оттенка коричневым мундирам, которых так ждал он сам и так жаждали каркасы будущих пугал, Вальтер Матерн потихоньку, мало-помалу другу уступал: он отложил в сторонку дешевые прогрессивные книжонки и заполнил формуляр-заявление, в графах которого он, впрочем, не умолчал о том, что состоял в «Красном Соколе»[198], а потом и в КП.
Посмеиваясь и тряся головой, не столько вслух, сколько про себя скрипя зубами, он вступил в лангфурский штурмовой отряд, чьей постоянной пивнушкой, равно как и местом собраний был трактир «Малокузнечный парк» — весьма поместительное заведение в одноименном парке с танцзалом, кегельбаном и добротной немецкой кухней, разместившееся между пивоварней и лангфурским вокзалом.
Студенты высшей технической школы задавали тон в этом отряде, основную массу которого составляли рядовые обыватели. Во время демонстраций на Майском лугу, что за спортзалом, отряд стоял в ограждении. Кроме того, в течение вот уже нескольких лет одной из главных задач отряда было затевать на Казарменной площади, неподалеку от польского студенческого общежития, драки с членами студенческого объединения «Братня помоц» и громить польское кафе, где это объединение собиралось. В начале у Вальтера Матерна были кое-какие трудности, потому что тут знали о его красном прошлом и даже о его листовочной акции. Но поскольку в отряде «Штурм-34, Лангфур-Север» он был не единственным недавним коммунистом и бывшие члены компартии под хмельком нередко встречали здесь друг друга приветствием «Рот Фронт!», он вскоре почувствовал себя как дома, тем более что и шеф всей этой ватаги ему явно покровительствовал: начальник отряда Йохен Завацкий до тридцать третьего был бойцом «Рот Фронта», произносил зажигательные речи, зачитывал перед рабочими верфи в Шихау призывы к забастовке. Завацкий своего прошлого не скрывал и во время своих коротких речей в «Малокузнечном парке», которые все любили послушать, говорил примерно так:
— А я вам скажу, ребятки, что Вождь, как я его понимаю, гораздо больше рад одному-единственному коммунисту, который в штурмовые отряды пришел, чем десяти индюкам из центра, которые в партию вступили, лишь бы шкуры свои спасти, а не потому, что настало новое время — а оно, точно вам говорю, настало, и одни индюки, которые только и знают, что носом клевать, этого еще не заметили.
Когда в начале ноября делегацию от славного, испытанного отряда собирали на Годовщину Движения в Мюнхен[199] и по такому случаю обмундировали с иголочки, Вальтеру Матерну удалось старое тряпье, побывавшее не в одной пивной заварухе, своевременно умыкнуть и переправить в проезд Стеффенса. Вообще-то Матерн, которого начальник отряда Завацкий по-быстрому произвел в командиры отделения, должен был отвезти и сдать весь этот хлам, включая сапоги и все ремни с прибамбасами, в Тигенхоф, где как раз формировался новый штурмовой отряд, у которого было худо с деньгами. Но Эдди Амзель выписал другу чек, в котором было достаточно нулей, чтобы обрядить двадцать арийцев в новехонькую, пахнущую текстилем и кожей, форменную одежку. На вилле же у Амзеля, на дубовом паркете в дубовых стенах, коричневой грудой громоздилось замызганное тряпье — пятна пива и жира, крови и дегтя, равно как и разводы пота придавали этим обноскам особую ценность. Амзель тут же начал снимать мерки. Он сортировал, пересчитывал, складывал, отходил в сторонку, грезил о марширующих колоннах, они шли парадным шагом, приветствовали, снова шли, снова приветствовали, прищуренным мысленным взором он видел пивные битвы, переполох, сумятицу, люди и нелюди, кости и ребристые столики, глаза и пальцы, бутылки и зубы, крики, обрушивающийся рояль, цветы и горшки, люстры и над всем этим — двести пятьдесят заточенных ножичков, — и это притом, что кроме кучи хлама в дубовых стенах виллы был еще только Вальтер Матерн. Он потягивал из бутылки сельтерскую и не видел того, что видел Эдди Амзель.
Моя кузина Тулла,
о которой я пишу, которой я пишу, хотя я, если послушать Браукселя, должен писать исключительно и только об Эдди Амзеле, — моя кузина Тулла устроила так, чтобы наш сторожевой пес Харрас второй раз напал на учителя музыки и балетного пианиста Фельзнер-Имбса. Прямо на улице, в Каштановом проезде, она спустила собаку с поводка. Имбс и Йенни — она в желтоватом пушистом пальто типа «медвежонок» — шли, очевидно, из балетной школы, поскольку из спортивной сумочки Йенни болтались, поблескивая розовым шелком, тесемки ее балетных туфелек. Тулла отпустила Харраса, а косой дождь сыпал, казалось, со всех сторон, потому что ветер то и дело менялся. Через пузыристую рябь луж Харрас, спущенный Туллой, помчался огромными прыжками. Фельзнер-Имбс нес над собой и над Йенни зонт. Харрас мчался напрямик, он знал, кого Тулла имела в виду, когда она его отпускала. На сей раз моему отцу пришлось возмещать пианисту зонт, поскольку Имбс, когда наш черный и гладкий зверь мокрой длинной молнией метнулся на него и его ученицу, успел пренебречь зонтом как защитой от дождя и выставить его как черный, к тому же шипом вооруженный щит прямо перед собакой. Разумеется, зонт не устоял. Но остались звездообразно сходящиеся к древку металлические спицы. Они, правда, сразу во многих местах погнулись и переломились, прорвав к тому же материю, но нашему Харрасу они оказали весьма упорное и болезненное сопротивление. Он запутался передними лапами в этой металлической паутине, благодаря чему нескольким прохожим и мяснику, который выскочил из своей лавки с кровавым фартуком в руках, удалось его усмирить. Зонтика считай что не стало. Харрас чесался. Убегать Тулла мне запретила. Харраса взяли на поводок. Артистическая шевелюра пианиста свисала мокрыми, облезлыми космами, пудра белесыми потеками капала с них на черное сукно. А пышечка Йенни лежала в придорожной канаве, где по-ноябрьски оживленно перекатывалась, шумела, булькала и пускала пузыри серая сточная вода.