Тот Город (СИ) - Кромер Ольга
– Если я не смогу думать, я не стану жить, – притушив свою странную улыбку, ответила Немировская. – Вот и выйдет, что они всё равно меня не поймали.
– А люди? Если вокруг вас страдают люди?
– Ещё один поклонник как-то процитировал мне царя Соломона: «Важно понять, что может быть, а чего быть не может. И то, что может быть, – сделать, а то, чего не может быть, принять в утешении».
– Но как же люди? – упрямо повторила Ося. – По вашей же теории, самые сильные должны лететь во главе клина.
– Я не сказала, что они должны, – снова улыбнулась Немировская. – Я сказала, что они могут. Если захотят.
– А вы не хотите?
– Нет. Я не люблю убеждать, не люблю бороться, мне интереснее наблюдать, как это делают другие.
– Если все будут думать, как вы, никогда ничего не изменится.
– Все не будут думать, как я, – усмехнулась Немировская. – Для этого у них слишком мало ума или слишком много гонора. А вот вам я советую. Сосредоточьтесь на себе. Перестаньте всех жалеть и за всех воевать. Вы человек сильный, но и вам стоит поберечь силы, если вы хотите выжить.
Ося задумалась, Немировская тоже замолчала. За окном играли «Амурские волны», музыка мерно взлетала и падала, и вправду напоминая Осе волны, бьющиеся о каменный невский парапет. Когда-то невообразимо давно они с Яником танцевали под этот вальс белой ночью в Александровском саду. Может быть, Немировская права, и главное – это вернуться туда, вернуться к Янику, и неважно, какой ценой? Но примет ли он её, вернувшуюся любой ценой? И вернётся ли она, или это будет уже не она?
– Вы знаете, – вдруг сказала Немировская, всё это время не сводившая с Оси взгляда. – Я беру назад свой совет. Вы страдаете от самой неутолимой жажды на свете – жажды справедливости. Попытка от неё избавиться будет стоить вам ещё дороже, чем попытка её утолить. Живите как умеете, и дай вам Бог.
С новым этапом в лагерь прибыло много поляков, настоящих, из Польши, бесцеремонно поделённой между СССР и Германией. Ося приглядывалась к ним с любопытством, переводила, когда её просили, расспрашивала. Хорошо одетые, хорошо образованные, вежливые люди – офицеры, ксендзы, журналисты, политики и их дородные почтенные жёны – смотрели с ужасом на кишащие вшами бараки, на отвратительную баланду из рыбьих голов, на тупые пилы, которыми им предлагали пилить столетние корабельные сосны, не понимая, как можно так жить и как можно выжить. Сомнения их не мучили, они твёрдо знали, что никакие социализмы и коммунизмы не стоят их поломанных жизней, не только знали, но и говорили об этом вслух. Произволу уголовников они отчаянно сопротивлялись, и урки, собрав богатый урожай добротной одежды и обуви, оставили их в покое. Жили они общиной, и человек, наказанный лишением пайка или просто заболевший, знал, что его не оставят умирать ни от голода, ни от болезни. Несколько раз они звали Осю к себе, объясняли, что её место с ними, что поляки должны держаться вместе. Ося кивала, соглашаясь, но продолжала спать на своих прежних нарах, не пела со слезой «Еще Польска не згинела»[55], не умилялась воспоминаниям о мясной лавке в Люблине или пекарне в Пшемысле. Эти люди, говорившие на её родном языке, певшие знакомые ей с детства песни, рассказывающие знакомые сказки, всё же были другими. Они были оттуда, Ося была отсюда, и с этим ничего нельзя было поделать.
К зиме Ося сделалась совсем плоха. Наташа пыталась помочь, таскала потихоньку с больничной кухни хлеб, но Ося есть его не стала, отказалась категорически. Наташин друг пытался пристроить Осю в больничку, хоть санитаркой, хоть поломойкой, но на лагпункте скопилось сорок заключённых с дипломом врача, и у него ничего не получилось. В ноябре ему удалось провести какую-то хитрую сложную комбинацию, и Осю определили в пропитчики – пропитывать лыжи, на которых ходил конвой и расконвоированные, смесью смолы и керосина, чтобы лучше скользили. Работа была тяжёлая, от запаха керосина у Оси постоянно болела голова, но зато она сидела в тепле и получала полную пайку. В бараке она пользовалась небывалой популярностью: барачные вши и тараканы подыхали от жуткого запаха, окружавшего Осю неотвязным облаком, и место на нарах рядом с ней сделалось предметом ожесточённой торговли. Через месяц Осю вернули на лесоповал, на её место кум, как называли в лагере оперуполномоченного, ведавшего набором осведомителей, посадил кого-то из своих сексотов.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})В конце января поздно вечером Наташа прокралась в барак, разбудила Осю и велела бегом бежать в больничку.
– Зачем? – вяло спросила Ося.
– Женщина одна умирает, Володя сказал, под утро точно умрёт, и ты займёшь её койку, прежде чем блатные узнают.
– Зачем? – повторила Ося.
– Чтобы три дня хотя бы полежать в тепле и поесть горячего, – рассердилась Наташа. – Вставай, говорю, я еле охранника уговорила дверь открыть.
Ося побрела за Наташей, кряхтя и пошатываясь. В крошечной палате, на угловой койке, лежал длинный скелет, обтянутый дряблой серо-зелёной кожей в коричневых пятнах пеллагры. Скелет ещё дышал, тяжёлое булькающее дыхание ещё вырывалось наружу, и глаза, глубоко запавшие, мутные, словно затянутые белёсой плёнкой, ещё смотрели.
Увидев Осю, скелет задышал чаще, быстрее, какие-то слова рвались и никак не могли прорваться сквозь хрипы и бульканье.
Ося взяла женщину за костлявую холодную руку, вытерла со лба выступивший обильный пот, женщина всё пыталась что-то сказать, Ося наклонилась ниже, к самому её рту.
– Петя, – сказала женщина. – Петя вам. Найти Петю.
В конце февраля стараниями Наташиного друга Осю перевели в слабкоманду. Ося не хотела, но переспорить Наташу с Володей не смогла, просто дала себе слово выбраться оттуда как можно скорее. Сидеть без дела не разрешали и там: Ося колола дрова и носила их в барак, расчищала дорожки от снега, таскала вёдрами воду в кубовую, за себя и за напарницу, старушку-доходягу, адвентистку седьмого дня. В слабкоманде все получали полный паёк, вдобавок каждый день поутру им выдавали по крошечной, меньше яйца, картошке – лекарство против цинги. Ося сидела на своей отдельной койке, медленно жевала картошку вместе с кожурой, запивала кипятком, стараясь не глядеть вокруг, не видеть старых, больных, искалеченных и измученных людей, не думать, что и сама она такая.
В кубовой на стене висели репродукции из «Огонька», Ося время от времени на них посматривала, как-то остановилась разглядеть повнимательней, но тут же ушла. Жить на два мира больше не было сил, она давно забросила и рисование, и английский, и свой воображаемый музей. Она даже с Яником больше не разговаривала. Что она могла сказать ему: скучаю, люблю, крепись, держись – в их нынешней жизни всё это были пустые слова, а говорить пустые слова между ними было не принято.
Восьмая интерлюдия
Вечером ко мне заявились Катька с Корнеевым. Корнеев бесцеремонно плюхнулся на топчан, я еле успел поджать ноги.
Катька села на табуретку, подпёрла голову кулаком и велела:
– Рассказывай.
– О чём?
– Про что вы с бабушкой толковали?
– Не могу, – сказал я. – Бабушка не велела.
– Говорил тебе, – буркнул Корнеев.
– Ну хоть намекни, – попросила Катька. – Ну так же нечестно. Пока тебя не было, никаких секретов не было.
Я пожал плечами, она вздохнула и потребовала:
– Ну тогда хоть про Ленинград расскажи.
– Что рассказать?
– Всё. И не смейся, что тут смешного. Расскажи, как это – жить в городе?
– Интересно, шумно, тесно.
– Почему шумно?
– Много людей, много машин.
– А у тебя есть машина?
– Раньше была, у отца, потом продали.
– Почему продали?
– Так получилось.
– Если бы у меня была машина, я бы ни за что не продала, – сказала Катька.
Я засмеялся, она сердито топнула ногой.