Юрий Бондарев - Бермудский треугольник
Когда он увидел на площадке восьмого этажа сгорбленного на ступеньках Василия Ильича с театрально протянутыми к нему руками, как если бы умолял о пощаде, то понял, что случилось что-то непредвиденное и опасное, и бросился наверх к нему, крича:
— Что? Что, Василий Ильич?
«Неужели еще что-то?.. — пронеслось в его голове. — Значит, правда, одно к одному?..»
Воздетое навстречу лицо Василия Ильича передергивалось, от рыданий седая голова тряслась, он повторял узким голосом:
— Ты посмотри, посмотри… что они наделали… Дверь в освещенную из конца в конец мастерскую была открытой, и Андрей вбежал в химический сернистый запах невыветрившейся гари, в такую знакомую ему мастерскую, изуродованную слепыми пустотами на стенах, дымно тлевшим костром, торчащими из него рамами изломанных картин. Он узнал только одну «Баррикаду», обугленные альбомы, увидел затоптанную в пол занавеску перед мольбертом, где раньше стояла недописанная «Катастрофа», и на этой занавеске отвратительные кольца человеческих испражнений.
— Так и знал — что-то случится!.. — выговорил со стоном Андрей. — Все одно к одному. Пришла беда, отворяй ворота! Сволочи, сволочи!
Все, разъятое и грубо увиденное сейчас в мастерской, все, что порой предчувствовал он после смерти Демидова. Это сознательное насилие, цинизм, надругательство вызвали в нем взрыв бешенства, удушающими лапами перехватили горло.
— Надо держать удары? Принимать удары? Спирин прав? — вслух заговорил через зубы Андрей, шагая по мастерской. — Удары? Чьи удары? Как их держать? Что-то мне чересчур везет, счастливчику…
— Андрюшенька-а, — пробился к нему вибрирующий голос Василия Ильича. — Все же, может, в милицию надо? Господи, спаси и помоги, что делать, хоть убейся, хоть криком кричи…
Андрей попросил хрипло:
— Не надо кричать. — И обвел глазами разгромленную мастерскую. — Мы сейчас в комнате эха, Василий Ильич. Кричи, вопи, плачь — услышишь эхо. Никто не поможет. Никто. А что милиция? Что она? Убежден — та же комната эха. После девяносто третьего года я не верю никаким милициям!
Василий Ильич вскрикнул жалостливо:
— Ох, я же читал статьи-то твои!.. А недавно ты опять демократов этих и омоновцев… А кто ж искать бандитов будет?
— Помолчим, Василий Ильич, хорошо? Андрей обнял за плечи маленького сухонького Василия Ильича, и они начали ходить по мастерской в родственном единении несчастья, уже не говоря друг другу ни слова.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Поздним вечером Андрей позвонил Спирину и рассказал все, что случилось в мастерской Демидова, надеясь на опытный совет. Спирин, не интересуясь подробностями кражи, спросил:
— Ты вызывал милицию?
— Нет.
— Звонил в угрозыск?
— Нет.
— Идиотизм крепчал! Что до угрозыска, то старых сыщиков согласно хрен знает каким реформам — почти разогнали. Но среди молодых есть разные ребята. Попадаются и способные. Живем в Содоме, поэтому результат будет или не будет, все в густом тумане, но лучше хрен целых, хрен десятых, чем хрен без десятых.
— В результат не верю. Судя по газетам и ящику, почти никого не ловят. С милицией у меня отношения премилые. В последних статьях в «России» я вспомнил рыцарей девяносто третьего года. И были анонимные любезные звонки, обещали мне самую серьезную жизнь. Ты что замолчал, Тимур?
— Думаю.
— О чем? О моей нежной любви с милицией?
— Приходят не самые зрелые мысли, старик.
— А именно?
— Этот жлоб… как его… о котором ты мне говорил… Песков заявлялся в мастерскую Демидова?
— Не он один. Иногда мастерская превращалась в проходной двор. Дед любил возбудить публику.
— Я не про публику. А о продавцах и перекупщиках. Данной своры сейчас — вагон и маленькая вагонетка. Купят и перепродадут мать родну.
— Знаю, что у Пескова магазинчик возле Арбата. Дед изредка продавал ему пейзажи.
— Украденные картины в магазинчиках вряд ли продают.
— Подозреваешь Пескова, Тимур?
— Ни хрена подобного. Он на такое не пойдет. Впрямую. Но надо за что-то ухватиться. Не исключено — Песков обнюхивает мастерские и весь торгашеский гадюшник. И наверняка в курсе спроса и предложений. Пожалуй, начинать надо с него. Начнем, если прикажешь? Хоп?
— Каким образом?
— Из уважения к тебе. Адрес и телефон у меня есть. Его визитку ты мне дал. Не откладывая, завтра утром надо нанести визит и… что называется, побеседовать. Хотя в живописи я понимаю, как — енот. Лучше поехать бы вместе. Как ты?
— Я готов. Где встретимся?
— Дай подумать. Н-да. И все-таки… сподручней мне сначала одному. У меня, старик, свой метод разговора, который тебе не очень нравится. Ты весь остался рафинированным интеллигентом…
— Какого черта ты заговорил о моей интеллигентности? Не кажусь ли я тебе сопливой размазней? Для уточнения попробуем, кто чью руку положит? Несмотря на твои бицепсы. Твое преимущество — карате. И в этом случае я рафинад.
— Ни в коем случае. Никакого преимущества.
— Не скромничай. И я скромничать не буду. Каждое утро я балуюсь гантелями. Приучил дед.
— Ты нервничаешь, Андрей. Все будет — хоп и ни пипи!
— В каком смысле?
— Выживем. Все будет в ажуре. Несмотря на все принятые меры. Надо уметь держать удары. Прорвемся.
— Все остроты, Тимур, кажутся мне сейчас дурацкими.
— Старик! Если я произвел на свет несерьезную мысль, подвергни ее осмеянию. Так приблизительно говорил великий Лао-цзы. Я смеюсь.
— Над кем? У меня нет желания смеяться, Тимур. Значит, ты не отказываешься мне помочь?
— Мне приятно и лестно тебе помогать, старик. Завтра жди моего звонка. А вечерком — заеду.
— Благодарю, Тимур. Я твой должник.
— Охо, не расплатишься! Опять смеюсь и сворачиваю своему смеху шею.
Андрей положил трубку, вытер испарину на висках, неудовлетворенный разговором со Спириным, должно быть, находившимся немного в подпитии, — вероятно, он позволял себе расслабиться по вечерам, — взглянул на черно-фиолетовое незанавешенное окно, на громоздкие антикварные стенные часы, одномерно поскрипывающие в сонном воздухе медным маятником.
Было десять минут двенадцатого, время позднего вечера, медленно входившего в гущу ночи, обещание бездушной поры бессонницы, мучившей Андрея после смерти деда в опустевшей квартире, без звука родного голоса, без мощного храпа из соседней комнаты, прерываемого вдруг чертыханьем, кашлем, ворчанием во сне. Это нередко веселило Андрея, было привычной естественностью и надеждой на завтрашнее утро, на общение близких людей, хотя никто из них сентиментальностей не допускал.
«Почему он сказал, что я остался рафинированным интеллигентом?»
Андрей, не раздеваясь, лег на тахту в комнате деда виском к зябко потянувшему от стены холодку, за которым была опакощенная, разграбленная мастерская, и закрыл глаза, заставляя себя не думать ни о чем. Тишина забытья паутиной наплывала на него. Но тотчас звенящий треск телефонного звонка отдался болью в голове и, вздрогнув, он вскочил, сел на край тахты, сразу почему-то не решаясь подойти к телефону, снять трубку. Потом посмотрел на неуклонно и скрипуче отстукивающие стенные часы — было ровно двенадцать. Бесовское время полночи, как говорил покойный Демидов, суеверно не любя начальную пору ночи, когда поют первые петухи. Телефон не замолкал. Андрей снял трубку, молодой бодрый голос был незнаком ему:
— Как здоровье, Андрей Сергеевич? Как жизнь течет? Уж извините, здоровье ваше нас беспокоит. Давление, пульс какой?
— Неужели вас интересует мое здоровье? — ответил Андрей, сразу вспылив. — Кто вы такой? Академик от медицины?
— Ни-ни, никогда, — медово заверил голос. — Интересуемся, какую еще статеечку интересную сочинили? Третью годовщину все газетки отметили, но вы ярко, очень смело… Мы — читатели ваши. Про гестапо еще хотим прочитать, про господина министра, про зверства… Может, вы на убой коснетесь и личности президента? Разрешите ждать в печати? В какой газетке? А? В «России»? Или — в «Независимой»?
— Сообщите адрес, отвечу телеграммой.
— Не отвечаете, жаль, не умный вы человек, — сахарно пропел голосок, стих и вдруг разъяренно, коряво, словно кто-то другой выхватил трубку и заговорил: — Раздолбай, мать твою так! Мы тебя раздавим, как харкотный плевок! Твою голову найдут в помойке или в целлофановом пакете у порога твоей квартиры. Мы тебя достанем. А пока ты еще дышишь, будем тебе звонить каждую ночь. Чтобы ты понял, вошь, — мы рядом! Замков от нас нет, и с твоей квартиркой и с мастерской мы уже знакомы. Твоих ключей не надо. Свои есть! Заранее прими соболезнования, сука!
Там, в глубине бесовской ночи, оборвали разговор, но Андрей все еще держал частившую гудками трубку, затем с силой придавил ее к рычагу. И внезапно подчиняясь уже испытанному в девяносто третьем году чувству, он отодвинул нижний ящик дедовского стола, где за кипой рисунков лежал в жестяной коробке из-под монпансье обернутый тряпочкой «вальтер» — и, взглянув, задвинул ящик, пахнущий прелью дерева, снова лег на тахту, думая с ударами крови в голове: