Артем Гай - Всего одна жизнь
— Порядок, ребята! — бодро докладывал он, появляясь в очередной раз в коридоре. — Сослуживец проснулся. Прасковья Михайловна сказала ему, что пока все в порядке и там.
— Неужто спасут? — с волнением выдохнул кто-то, высказав наконец тревоживший всех вопрос.
— А ты сомневался, сослуживец? Вот с кем бы я в разведку не пошел, — кривил рот Власов.
— Слушай, разведчик, твой обед, наверное, скис уже в тумбочке.
Власов не ходил в столовую, и один из его многочисленных приятелей засунул ему в тумбочку тарелку со вторым.
— Верно, нужно бросить что-нибудь моей язве, — согласился Власов и пояснил: — Она не любит переживаний… — И рысцой направился в свою палату.
Тузлеев сидел на койке, свесив отечные ноги и уперев взгляд прямо перед собой в пол.
Бушевавший ночью ветер утих, и снова наползли тяжелые дождевые тучи. В палате было сумеречно, пусто и неприветливо, — четвертую, дополнительную койку еще не убрали, но белье с кроватей Харитоновых унесли; полосатые матрасы придавали комнате нежилой вид.
Власов поспешно достал из тумбочки тарелку, присел на край своей койки и стал торопливо есть. Тузлеев не мигая, исподлобья, глядел на него.
— Ну, что там? — вдруг спросил он.
— Все в порядке. Бориса вывезли, — с полным ртом ответил Власов, — вот-вот кончат пришивать почку.
— Может, и обойдется все, — глухо сказал Тузлеев.
— Обязательно обойдется, сослуживец, — подтвердил Власов, нажимая на картофельное пюре.
Некоторое время оба молчали, потом Тузлеев сказал:
— Я своего дружка из боя выволакивал, когда меня садануло. А он, оказывается, мертвым уже был…
Власов оторопело, открыв рот, смотрел на Тузлеева, но тот снова недвижно уставился в пол, сгорбившийся, отрешенный от окружающего старик. О чем он думал сейчас? О том бое, о смерти своих фронтовых друзей, о бесполезной своей жертве?.. Может, и не был еще мертв тогда его друг? И последней его мыслью все же было — не оставил?.. Ныло, сжималось сердце в груди. Боль становилась все острее, катилась от живота к горлу. Привычная, но всегда пугающая боль. Тяжелая и страшная, возможно, даже не такая сильная, как от ран, но наполнявшая до краев смертельной тоской. Нитроглицерин лежал на тумбочке, Тузлеев не мог дотянуться до него, простонал, обращаясь к Власову:
— Да-ай!
Власов вскочил, отбросив на одеяло вилку, вытряс из стеклянного тюбика мелкие таблетки, протянул Тузлееву. Тот судорожно сунул одну под язык, закрыл глаза. Боль отпускала медленно. Тузлеев стал, не разгибая ног, стараясь не делать лишних движений, заваливаться набок. Лечь! Вот если лечь, тогда скорее отпустит. Он знал по опыту… Власов испуганно склонился над ним, громко звал:
— Сослуживец, э, сослуживец!.. Папаша… Открой глаза. Ну, что ты?.. Погоди! Я сейчас врача кликну…
— Не надо, — прошептал Тузлеев. Боль становилась все меньше, превратилась в тяжесть за грудиной, терпимую, даже приятную после отпустивших невыносимых тисков. — Не надо. Проходит… — Он открыл глаза и лежал неподвижно на боку, глядя прямо перед собой в стену.
— Ну, как? — Власов стоял рядом.
— Уже ничего.
— Фу-ты, ну-ты… Перепугал ты меня. Тебе, сослуживец, волноваться никак нельзя. Злиться, ругаться… Плюнь на все. Живи себе тихо. Мы уж, помоложе, и за тебя поерепенимся…
— Не удалась… — тихо сказал Тузлеев.
— О чем это ты?.. — «Не свихнулся бы часом», — подумал Власов.
— Жизнь не удалась, — четко произнес старик. — Злись, не злись… Все.
— Ну, что ты, папаша, ей-богу! Для того чтобы такое сказать, человек, знаешь…
Тузлеев не слушал сбивчивых горячих слов Власова. Он думал снова о том бое, о тяжелой, обрывающей руки плащ-палатке с неподвижным телом на ней, снова, как нередко это бывало многие последние годы, старался вспомнить во всех деталях тот страшный, пропахший гарью, утопающий в жидкой грязи день. Свой трагический день. Опору всей своей жизни.
В специальную бригаду Герман с согласия Федора Родионовича включил Лиду и Кирша. Собственно, Лида сразу после того, как Женю Харитонова вывезли в реанимационную палату, сама сказала Герману:
— Придется остаться с ним. Дежурному анестезиологу не разорваться…
Кирш же, человек сейчас свободный, ретиво набирал бесплатные дежурства: потом, когда выйдет его Вера из родильного дома, всякий лишний отгул пригодится.
В ординаторской было шумно. Возбужденные голоса оттуда разносились по всему коридору. Подходя к ординаторской, открывая ее дверь, Герман подумал, что проведенная операция все-таки еще не дает повода для столь бурной радости. Оживление явно чрезмерно. Однако, едва переступив порог, он изменил свое мнение: оказывается, у Алексея Павловича родилась дочь. По заказу!
— Ты, конечно, его немедленно отпустишь, — сказала Прасковья Михайловна. — Он уже извелся, ожидая тебя.
— Я сослужил ему плохую службу, — рассмеялся Герман, — включил его уже в состав спецбригады. Ну, да это можно переиграть. Поезжай, Леша, и передавай привет.
Они все знали милую Веру Кирш, с которой не раз встречались на больничных и отделенческих вечерах. Алексей Павлович сейчас же умчался, а Герман сказал:
— Кто-то должен заменить его в бригаде. Вы не смогли бы, Валентин Ильич?
Это была, конечно, не равноценная замена, но Герман знал, что все равно сам он будет допоздна, да и Федор Родионович не уйдет рано. Задерживать Прасковью Михайловну он не хотел, а остаться на ночь, просто не мог — завтра ему снова дежурить, так уж получилось по графику, и сегодня необходимо как следует выспаться.
Валентин колебался всего какую-то секунду и согласился. Ему польстило предложение заведующего, он вдруг почувствовал себя по-настоящему причастным к этой великолепной операции, и такое желанное свидание с Любашей, назначенное на восемь часов, как-то отодвинулось на второй план. Жаль, конечно. Он целых два дня добивался этого свидания! И вот, когда Любаша уже согласилась прийти к нему в гости, он не явится… Но что поделаешь, отказаться от дежурства в спецбригаде он не мог и не хотел.
В три часа Женю перевели на самостоятельное дыхание. Он проснулся, сознание возвратилось, но деятельность сердца и сосудов оставляла желать лучшего. Лида не покидала палату, да и Петр Петрович, убегая куда-то на время, неизменно возвращался сюда. Временами в операционной появлялись профессор и Серафима Ивановна, терапевт. Иногда заглядывала озабоченная Кобылянская. Валентин Ильич возился с капельницами, хотя они были обычно на попечении анестезиологов. Ему не хотелось уходить из палаты, где врачи боролись за спасение этой чудесной живой системы, созданной руками человеческими. То, что он поступился желанным свиданием, казалось Валентину Ильичу почти самопожертвованием, он не жалел больше о нем, но и не забывал ни на минуту. Правда, через час он подумал, что делать ему здесь, в сущности, нечего, и уже с тоской вспомнил Любашу.
К пяти часам тонус сосудов улучшился настолько, что врачи, собравшиеся в реанимационной палате, пришли к заключению, что можно перевести дух. Пересаженная почка работала исправно, мочевина крови продолжала уменьшаться. Петр Петрович, терапевты и Прасковья Михайловна отправились домой. Немного позже ушел готовиться к лекции и Ардаров.
Федор Родионович переоделся в кабинете, постоял у залитого дождевыми струями окна. Высотные здания и купола церквей вдали были едва прочерчены серыми штрихами. Унылый осенний пейзаж подействовал на него, как обычно: сквозь бодрость и возбуждение последних часов проступила и стала быстро нарастать усталость. Он прошел к столу и, опустившись в кресло, снял телефонную трубку. Германа Васильевича он разыскал в ординаторской.
— Вы не собираетесь домой?
— У меня еще много дел здесь, — ответил Герман уклончиво.
Действительно, кое-что нужно было еще сделать в отделении, но, по правде сказать, ничего неотложного не было. Герман не мог бы объяснить, почему в начале шестого часа этого труднейшего дня он вдруг решил заняться некоторыми второстепенными своими делами, которые вполне можно было отложить.
— Я буду дома, — после паузы сказал Федор Родионович. — Пусть звонят при малейших сомнениях.
— Хорошо, — сказал Герман.
— Устал, — признался Федор Родионович.
— Вам давно пора идти домой. Не волнуйтесь, мы позвоним при первой необходимости.
— Ладно, — Федор Родионович повесил трубку, а Герман все еще держал свою, вспомнив вечерний разговор, лихорадочно блестящие глаза профессора, болезненный румянец на его мучнисто-белых щеках. И Герман почему-то подумал, испытывая щемящее сожаление, что скоро, наверное, и этот слишком быстро состарившийся человек отойдет от хирургии. Утрата будет трудно восполнимой. Потому что из множества приходящих ежегодно молодых людей только единицы поднимаются в хирургии до такого гармоничного слияния профессионального и человеческого.