Эрвин Штритматтер - Романы в стенограмме
Мы вышли к ним. Мужчина, возглавлявший группу, представил:
— Фрау Эльстер с телевидения… с семьей.
«Нежданные гости» редко приезжают просто так: они хотят поглядеть на пони, получить автограф, пригласить нас для совместной работы, взять интервью, выпытать что-нибудь, проверить или даже установить контакты.
Фрау Эльстер несла тяжеленный фолиант, вероятно образец для телевизионного кукольного спектакля; по-моему, я был не слишком любезен с ней, но, когда в комнате она пододвинула ко мне толстый том, я увидел рассказ о собаке, написанный, когда мне было тринадцать лет. Фолиант был переплетенным комплектом журнала «Искусство для юношества» за тысяча девятьсот двадцать шестой год. Фрау Эльстер раскопала его в букинистической лавке. На меня повеяло детством, мое предположение, что ни одна улыбка, ни один вздох, ни одно слово и ни одно движение не пропадают на этом свете бесследно, укрепилось.
Мне было двадцать лет, я работал в пекарне неподалеку от Котбуса. С утра пек хлеб, а после обеда отвозил его на трехколесном мотороллере в город и продавал там. Месить тесто, выпекать хлеб, продавать его людям, которые тут же его уничтожают, — неужели я живу для этого? И так всю жизнь?
Проблемы Фауста на низшей ступени; но что такое низко, а что такое высоко?
И Мефистофель явился.
Мой хозяин откармливал свиней черствым хлебом, размачивая его в рыбьем жире для скота. Поставщик рыбьего жира отозвал меня в сторону:
— И чего ты пропадаешь здесь в мучной пыли? Молодой человек должен идти вперед и вверх.
Я верил тогда, что есть «вперед» и есть «вверх». Человека звали Кубиак. Ему было лет под сорок, он брил голову, обладал боксерской челюстью и был беззастенчив не только по внешности. Недавно его произвели в генеральные представители рыбьего жира, он разъезжал в автомобиле и взял меня с собой на выучку. Его речь напоминала трескучий ярмарочный фейерверк. Родом он был из Хойерверды, говорил и по-немецки, и по-сорбски — одинаково плохо, угощал деревенских детишек сахаром, расточал комплименты женщинам и старухам, восхищался быками, коровами, лошадьми и курами — кто из крестьян устоит перед этим? Зато свиней Кубиак не очень-то расхваливал:
— Что это у тебя со свинками, сосед? Весь скот у тебя — загляденье, ткни пальцем — сок брызнет, а свиньи точно пустые кисеты! Ты им, что ли, рыбьего жира не даешь?
— Да я давал им, такое белое… — оправдывался крестьянин.
— Может, ты им керосин давал? Только не рыбий жир. — Кубиак доставал из кармана пробирку с образцом и капал собеседнику на палец: — Лизни!
Крестьянин лизал.
— Чувствуешь, язык дрожит?
Крестьянину и впрямь казалось, что он чувствует.
— От тетрамина. Это жир из печени кита. — Кубиак доставал из портфеля альбом с фотографиями. — Гляди, слева — подсвинки, кормленные рыбьим жиром, справа — не кормленные, и тем и другим по три месяца. Видишь разницу?
— Конечно, если оно и вправду так — чудеса, — соглашался крестьянин.
На улице Кубиак объяснял мне:
— Они такие сговорчивые только при первом заказе, потом придется поработать языком по-настоящему.
Мы завернули во двор, где хозяйка развешивала белье, она была дома одна.
— В жизни не видал такого белого белья, ну точно снег!
Кубиак поинтересовался, какие средства для стирки она применяет. Женщина показала на свои руки. Кубиак восхитился, а заодно похвалил ее «безупречную фигуру». Медленно, постепенно, кругами подводил он дело к свиньям и рыбьему жиру. Крестьянка подписать бумагу отказалась. Но Кубиак и тут не растерялся:
— Да уж не стесняйтесь, соседка, нас не проведешь, мы сразу видим, кто хозяин в этом доме. — И женщина подписала.
— Тут уж ни перед чем останавливаться не приходится. Молодой муж весь день надрывается в поле, она и не получает, чего ей положено, как жене. Почему бы и не помочь ей, раз уж ты очутился под рукой? Он ее отколотит за подпись, она все стерпит, но ни в жизнь не скажет, что валялась с тобой на сене.
Продажа рыбьего жира была самым легким делом на свете, если смотреть на мир глазами Кубиака, но, сколько я ни старался, торговца такого покроя, как Кубиак, из меня не вышло. Я и нынче не гожусь в агитаторы.
Я пришел к старику крестьянину. Его лицо казалось вырезанным из коры старого тополя, щеки в серых бороздах, в углах рта коричневые пятна табачного сока.
— Ага, это ты пришел, очень кстати, — сказал он.
У меня захолонуло сердце. Дело развивалось стремительно. Крестьянин повел меня на кормовую кухню: там у печи стояла его жена с пятнами сажи на лице, батрачка грязным полотенцем сгоняла мух со стола, это было все равно что пытаться смахнуть волны с поверхности пруда. Из кормозаправника вместе с паром вырывался запах вареной картошки. Подошел батрак. Я показал им свои брошюры, расхвалил рыбий жир, мой альбом они передавали из рук в руки, и наконец я вытащил флакончик с жиром и предложил хозяину лизнуть.
— Зачем, я ведь не свинья, — ответил он и велел батрачке помешать свиное пойло, а мне — вылить туда мои образцы.
Пойло вывалили в кормушку холощеному борову, тот, чавкая, вылизал корыто, поднял голову и с визгом потребовал еще.
— Это была маленькая проба, а теперь устроим большую. У тебя есть канистры с жиром?
Батрак захохотал. Он радовался, что на этот раз в дураках остался не он.
Я терял мужество. Если мне удавалось заключить один контракт, проваливались девять других. Как-то я зашел к вдове, еще раздавленной горем, она пожалела меня, такого тощего и бледного. Подсчитала что-то на пальцах и согласилась купить канистру рыбьего жира, если я смогу устроить, чтобы наше соглашение вступило в силу через два месяца. Я знал, что не могу этого устроить, но обещал. На обратном пути меня охватило раскаянье: я поступил как Кубиак. Я разорвал бумагу, подписанную вдовой.
У меня родилась новая торговая идея. Я работал в поле и на лугах вместе с крестьянами, рассказывал побасенки, пел песни собственного сочинения и понемногу, постепенно расхваливал свой рыбий жир… Но крестьяне и это принимали за шутку. Они охотно угощали меня обедом, но жира не покупали.
Я потерял мужество и впал в ярость. Она подзуживала меня поджечь ригу и поколотить кого-нибудь. Я курил, пил и носился с мыслями о самоубийстве.
Веревкой я уже запасся, дерево выбрал. Это произойдет на шоссе… Я не вернусь в пекарню, я не буду больше подобно медиуму, излучающему флюиды, то производить хлеб, то заставлять его исчезнуть, я не буду больше валять дурака перед крестьянами. Пели овсянки. У меня не было больше никаких желаний… Овсянки все еще пели, когда я проснулся. А что, что если я начну писать?
Писать!
У меня сохранились небольшие сбережения еще от моих пекарских времен — я собирался купить пишущую машинку, — теперь же я решил потратить их на писание и поселиться в гостинице на окраине какого-либо городишки в Шпреевальде.
Первый день я писал по велению страсти к отмщению, второй день я писал по велению моего горя, третий день я писал по велению мучивших меня сомнений. Бог умер, мир рушился.
И я снова задумался: этого ли я хотел? Чего же я хочу, чего же я хочу, черт побери?
Я хотел написать роман, я прочел кучу семейных романов и вскрыл их схему: нужно описать любовные отношения, их необходимо снабдить трудностями, чтобы получилось достаточное количество газетных продолжений. Лучше всего взять возлюбленную из низших и возлюбленного из высших слоев общества. Преодоление социальных препятствий увеличивает размеры романа. Хорошо проходит артист, скажем, скрипач-виртуоз, годились и далекие страны, лучше всего Америка, где мойщики посуды вырастают в миллионеров, словно шампиньоны на конском навозе.
Я создал любовную пару: скрипач из кафе — помесь Паганини с французским парикмахером, девушка была своевольным отпрыском графского рода Гертц из Вюрцберга.
К сожалению, мне не удалось достаточно растянуть развитие их любовной связи. Я всегда был слишком стремителен в любви. Романа едва хватало на десять газетных продолжений. Все равно, что ничего…
Я лежал без сна в гостиничном номере: почему бы не написать о людях, которых я знаю? И я начал все сначала. Как по мановению, в действие вошел препротивнейший крестьянин из времен моей торговли рыбьим жиром. Относительность понятия времени выявилась для меня. Все, что я когда-либо делал, находилось в прошлом, в некоей пустыне, но я оглядывался назад, и пустыня расцветала, а сухие травы отступали на задний план. Я общался с людьми и вещами и познавал их заново; мне было легко, как легко пушинке, подхваченной попутным ветром.
Через полтора месяца мои сбережения растаяли. Надо было поскорее подвести роман к концу.
Денег на пишущую машинку я не жалел. У меня в руках был роман, и я, как триумфатор, вернулся в пекарню. У остальных подмастерьев хранились в сундучках часы или кольцо с печаткой, у меня — роман.