Эдгар Доктороу - Билли Батгейт
Теперь меня стали мучить угрызения совести, что я забросил ее, она, похоже, с большим удовольствием ушла из своего района и сидела в мирном покое зеленого парка, и мне хотелось плакать от мысли, что она, возможно, пострадала из-за меня, что, как и я, почувствовала себя чужой в атмосфере всеобщего осуждения, в положении безумной женщины, которая, разумеется, не могла воспитать хорошего сына.
— Ма, — сказал я. — У нас хватит денег, чтобы переехать. Давай снимем квартиру где-нибудь в этом районе, рядом с парком, может, найдем дом с лифтом и будем любоваться парком из окна. Вон как из тех домов.
Она посмотрела туда, куда я показывал, и покачала головой, потом еще и еще, а затем впилась взглядом в свои руки, сложенные на дамской сумочке, которая лежала у нее на коленях, и снова покачала головой, словно ей пришлось вновь обдумать вопрос и снова ответить на него, будто он возникал вновь и вновь, а ответа не находилось.
Мне было очень грустно, я настоял, чтобы мы поели где-нибудь в городе, я был готов делать что угодно, ну хотя бы пойти с ней в кино, лишь бы не возвращаться па нашу улицу; в таком состоянии мне необходимо было находиться среди людей, где что-то происходит, где я мог вдохнуть жизнь в свою мать, вернуть ей улыбку, разговорить ее. На выходе из парка я остановил такси, мы поехали в кафе Шрафта на Фордэм-роуд, где пили чай в тот день, когда купили мне новую одежду. Нам пришлось подождать, пока освободится столик, но, когда мы сели, я заметил, что ей приятно вновь возвратиться сюда, что она помнит это кафе и получает удовольствие от его аккуратной претенциозности, от чувства достоинства, которое оно сообщало завсегдатаям; теперь я, конечно, видел, что это заведение скучное, с очень постной пищей и крохотными порциями; усмехнувшись про себя, я вспомнил обильные ужины со своей бандой в отеле «Онондага» и подумал, как бы выглядели гангстеры сейчас здесь, в кафе Шрафта, в окружении прихожан с Ист-Фордэм-роуд, с каким выражением лица Лулу Розенкранц встретил бы официантку и ее крохотный бутербродик с маслом и долькой огурца на куске хлеба без корки и бокал холодного чая с редкими кубиками льда. И тут я совершил ошибку — вспомнил ужин в Брук-клубе с Дрю Престон и то, как она, подперев голову рукой, смотрела на меня через стол и с улыбчивой пьяной задумчивостью впитывала меня взглядом; уши мои тотчас же зарделись, подняв голову, я увидел свою мать, которая улыбалась мне точно такой же улыбкой, ужасающее сходство, я на миг даже забыл, где нахожусь и с кем, и мне почудилось, что они знают друг друга, Дрю и моя мать; каким-то странным наложением они превратились в моих старых подруг, совпали их пухлые рты, совпали глаза, и я понял, что обречен безраздельно любить их обеих. Все это заняло буквально миг, но я не могу вспомнить, чтобы когда-либо так пугающе ясно видел себя насквозь; я пронзал внутренним взором свою плоть и свой мозг, но не сердце, только не сердце. Меня охватила ярость, на что, на кого не знаю, может, на Бога, раз он не умеет двигаться с моей быстротой и ловкостью, на еду, что лежала на моей тарелке, мне надоела моя мать; я ненавидел сентиментальное прозябание, на которое она себя обрекла, не позволю вернуть себя в бессмысленную скукотищу семейной жизни, не хочу возврата к прежнему после всей этой тяжелейшей работы в преступном промысле, ни за что не брошу свою нынешнюю жизнь, неужели ей непонятно? И пусть она только попробует меня удержать. Пусть хоть кто-нибудь попробует.
Но тут подходит официантка, спрашивает, будете ли еще чего заказывать, а я прошу счет и расплачиваюсь.
В первый понедельник после моего возвращения мать, как ни в чем не бывало, пошла на работу в свою прачечную, значит, решил я, ее сумасшествие самоуправляемо; иначе говоря, что оно и не сумасшествие вовсе, а преходящая форма хорошо известной мне рассеянности. Потом, случайно заглянув в коляску, я увидел там гнездо, выложенное скорлупой яиц, которые мы с ней съели в воскресенье за завтраком. Так в первый, но не в последний раз я в долю секунды с высот надежды рухнул в отчаяние. Меня мучили сомнения, я постоянно возвращался к мысли, что, может, пора перестать обманывать себя и признаться, что необходимо хоть что-нибудь предпринять; отвести ее к врачу, пусть они посмотрят и начнут лечить, иначе болезнь может зайти так далеко, что ее придется отправить в сумасшедший дом. Что делать и с кем советоваться, я не знал, но вдруг вспомнил, что у мистера Шульца есть овдовевшая мать, о которой он заботится, может, он мне поможет, может, у банды есть не только свои адвокаты, но и свои врачи. А к кому еще я мог обратиться? Здесь я уже был чужой, чужой и для сирот из приюта, и для соседей, у меня оставалась одна только банда; какими бы ни были мои будущие устремления или нынешние прегрешения, я принадлежал ей, а она — мне. Какими бы ни были мои намерения — бросить мать, спасти ее, — все они сходились на мистере Шульце.
Но ни от него, ни от других вестей не было, и все, что я знал, я знал из газет. Я выходил из дома, только чтобы купить газеты или мои любимые сигареты «Уингс», я прочитывал каждую газету, которая попадалась мне в руки. Я покупал их все, все дневные и все вечерние, начинал поздно вечером, когда приходил в киоск под надземкой на Третьей авеню и покупал ранние издания завтрашних утренних газет, потом утром я шел в кондитерскую лавку на углу, чтобы купить поздние утренние выпуски, а в полдень ходил снова в киоск за ранними изданиями вечерних газет, а уж вечером покупал последние выпуски за день. Позиция правительства в деле Шульца казалась мне неоспоримой. Оно располагало письменными свидетельскими показаниями, его поддерживали бухгалтеры из Бюро внутренних доходов, на его стороне был закон о налогообложении, — ясно как дважды два. Я очень нервничал. Доводы мистера Шульца в суде показались мне совсем неубедительными. Он объяснил, что последовал дурному совету своего адвоката, что его адвокат ошибся, и, как только другой адвокат растолковал ему эту ошибку, он, мистер Шульц, гражданин и патриот, вознамерился заплатить все до последнего пенни, но правительство это не устроило, и оно решило привлечь его к суду. Я сомневался, что такая хлипкая версия могла убедить даже фермера.
В ожидании новостей я пытался найти крупицу пользы для себя в любом из возможных вердиктов и тем самым приготовиться к любому исходу. Если мистера Шульца посадят в тюрьму, то, пока он сидит, мы можем его не бояться. Это было неоспоримое благо. Боже, какое счастье освободиться от него! Но как тогда быть с верой в размеренный ход моей судьбы? Если что-то, столь обычное и земное, как правительственное правосудие, способно пустить мою жизнь под откос, тогда мои тайные связи с истинным правосудием великой вселенной жалкая выдумка. Если преступления мистера Шульца всего лишь земные преступления с земными наказаниями, значит, в этом мире существует только то, что я вижу, и все мои представления о невидимых силах есть плод моей фантазии. Как такое вынести? Но если он выкарабкается, если только он выкарабкается, я снова буду в опасности, но зато буду по-мальчишески чисто и тревожно верить в счастливое завершение моих избраннических злоключений. Так чего же я хотел? Какого вердикта, какого будущего?
Ответ содержался в том, как я ждал; каждое утро я заглядывал в конец «Таймс», где печатали расписание отплытия пассажирских пароходов, мне хотелось знать, чьи это корабли и куда направляются, нравилось, что их много. Я верил, что Харви Престон все устроил как надо, он хорошо вышел из затруднений в Саратоге, так что почему бы ему не справиться с задачей и сейчас?! В своем воображении я видел, как она, опираясь на леер, стоит, смотрит на серебристый океан и думает обо мне. Я воображал, как она играет в шафлборд в шортах и короткой рубашке на залитой солнцем кормовой палубе, так играли дети на крыше сиротского дома. Если я ошибся, если мистер Берман, Ирвинг и Микки приехали в Саратогу, чтобы забрать ее в Онондагу или поговорить с ней от имени мистера Шульца, тогда что ж, если кто чего и потерял, то это только я. Я потерял мою Дрю.
В среду в вечерних газетах сообщили, что стороны произнесли свои заключительные речи на процессе, в четверг судья напутствовал жюри, в четверг вечером жюри все еще совещалось, а поздно вечером в тот же день, когда я пришел на Третью авеню, мистер Шульц оказался основной новостью в специальных выпусках и вечерних, и утренних газет: его признали невиновным по всем пунктам обвинения.
Я прыгал, скакал и танцевал вокруг киоска, а вверху громыхал поезд. Глядя на меня, нельзя было предположить, что я радовался освобождению человека, который, как я тогда считал, неделю назад собирался убить меня. На снимках он был показан крупным планом, в «Миррор» он широко улыбался прямо в объектив камеры, в «Америкэн» — целовал свои четки, в «Ивнинг пост» — обнимал рукой голову Дикси Дейвиса и целовал его в макушку. «Ньюс» и «Телеграм» поместили снимок, на котором он положил руку на плечо председателя жюри присяжных, мужчины в комбинезоне. И во всех газетах было напечатано заявление судьи после оглашения вердикта жюри присяжных: «Леди и джентльмены, за все время работы в суде я еще не сталкивался с таким поруганием истины и свидетельских показаний, которое вы продемонстрировали сегодня. То, что, выслушав дело, тщательнейшим образом обоснованное правительством Соединенных Штатов, вы нашли ответчика невиновным по всем предъявленным ему обвинениям, настолько подрывает мою веру в сам юридический процесс, что я начинаю сомневаться в будущем этой республики. Вы свободны, но без благодарности от суда за свою работу. Ваше решение позорно».