Арман Лану - Пчелиный пастырь
— Война ли, нет ли, революция, нет ли, республика, нет ли, а сельское хозяйство — это безнадежная надежда.
И до конца своих дней Эме Лонги время от времени будет рассказывать о том, как некий пастух произнес эти слова на границе вечных снегов, а слушатели будут делать вид, что верят ему.
Пастух и пятьдесят голов скота, главным образом овец, спускались по дикой тропе, а колокольчики звякали на трех нотах. Эме и Капатас, выждав из вежливости некоторое время, тоже тронулись в путь. Пастух, покорный своему стаду, не может подчинить путешественника своему медленному темпу, так же точно, как тот не может подчинить пастуха своему быстрому темпу. Надо расстаться, не показывая, что ты чем-то недоволен. Так поступают те, кто знает жизнь.
В четырехстах метрах отсюда двадцать низеньких домишек поворачивались один к другому спиной или боком, еще более грубые и хмурые, чем в Пи. Там была, однако, и часовня. Жил ли здесь кто-нибудь? Разумеется, жил, но в этом можно было усомниться. Переговаривались бубенчики у овец. Последние, самые громоздкие ульи будут расставлены на южном склоне, между горным хребтом и деревушкой.
Пастух и его стадо с каждым мгновением становились все меньше. Быть может, они еще встретятся с пастухом, когда тот войдет в деревню, а они будут уходить оттуда. Они поздороваются еще раз, чтобы ночь была доброй и для людей, и для животных.
Ближе к домам тишина сгущалась, она была соткана из негромких звуков — стрекотания насекомых, чириканья воробьев, звона колокольчиков и лая собак. В ложбинах уже можно было различать даже негромкое бормотание речки.
В Манте гостей встречает смерть. Если идти от ущелья Пи, первым обиталищем будет кладбище. Расположенное вокруг часовни, оно возвышается над деревушкой. Над круглой, как раковина, крышей часовни, напоминающей шляпу паломника и покрытой черепицей, с виду положенной как попало, вырисовывается колокольня. Треугольный фронтон чуть приподнят над строением. В высоком проеме видны два колокола — один выглядывает из-за другого! Стрелки часов остановились на двадцати минутах седьмого, а флюгер на стреле из кованого железа — скорее уж феодальный атрибут, нежели религиозный — сделан в виде негнущейся орифламмы из поржавевшего металла, а вовсе не в виде петуха.
Дверь в часовню была открыта. Они вошли. Источенная жучком фигура Девы Марии склоняла голову с маленьким львиным носом и тяжелой челюстью; у нее была длинная молодая шея и полная грудь. В грубоватой фигуре сохранилось что-то от дубового ствола, из которого она была вырезана. Однако статуя была сделана в XV веке, не раньше, потому что лицо ее было выполнено весьма искусно. Она смотрела на младенца Иисуса, но он прятался в ее объятиях, и от этого казалось, будто улыбается она входящему. От нее исходило что-то возвышенно духовное, нежное, что отсутствовало у баньюльцев, этих современных эллинов-язычников. Здесь же религия еще занимала место, которое она утратила на побережье. Здесь Бог изгнал богов.
Кладбище было под стать этой открытой часовне. Могилам здесь было тесно. Имелось несколько свежих могил, но их стеклянным украшениям, их керамическим или же чугунным крестам не приходилось завидовать городским некрополям. Землю усеивали бусинки. Один памятник был здесь прекрасен: гранитный жернов — быть может, жернов с Заброшенной Мельницы — служил цоколем кресту. Внизу было написано:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ МАРИ ВИДАЛЬ
Была ли она родственницей пор-вандрского Инженера, или трактирщика из Сере, или чьей-либо еще? В Манте умирала сама смерть.
Ниже уступами спускались обветшавшие крыши; для того, чтобы пройти по центральной улочке, по обеим сторонам которой стояли серые дома — одни из них были крыты черепицей, другие соломой цвета мочевины, — приходилось откидывать корпус назад и сгибать колени. Все сливалось в какую-то убогую цветовую симфонию, где встречались табачный цвет, цвет старой мешковины, ржавчины, грязно-бежевый цвет облезлой кожи. Деревня словно хотела слиться с окружавшими ее выжженными холмами и преуспела в этом.
Еще одно стадо возвращалось в загон, сколоченный из плохо пригнанных бревен. Пастух поднял перекладину жестом, словно шедшим из глубины веков. Беспородная собака не давала покоя животным, столпившимся перед овчарней, сложенной из небольших камней разной величины, кое-где покрытых пятнами, плесенью цвета шафрана. Животные блеяли — блеяли взрослые овцы, блеял сиракузский винторогий баран, вся мощь которого воплощалась в его голове, коричневой с белым — белая шерсть захватывала середину лба и треугольником спускалась к ноздрям, — блеяли молоденькие ягнята с растопыренными ушами, похожими на картузики уличных мальчишек, с тоненькими ножками и редкой шерсткой. Это блеяние было выражением ритуального нетерпения, они блеяли как бы для очистки своей овечьей совести.
Запах выпота проникал глубоко в ноздри и оседал там, где оседает привкус меда. Тяжело летали мухи.
Овцы наконец радостно заблеяли хором, воспевая овечью судьбу — их доят, стригут, гоняют и наконец зажаривают после того, как они произведут на свет новых овец, чтобы все могло начаться сначала.
Если пчелы тревожили Лонги, то овцы скорее наводили на него бесконечную тоску. И однако, Калабрия для них родной край, так же как и все Средиземноморье; Средиземноморье пахнет бараном от Берберии до Барбарии, друг мой. Это отвращение к безропотному млекопитающему перешло даже на мясо, на всегда пережаренные котлеты, на всегда непрожаренную баранью ногу. Даже стихи Вергилия, если в них шла речь о баранах и овцах, вызывали у него аллергию, которую коровы не вызывали. Он улыбается, и улыбка его полна иронии. (Он явно переборщил.)
Стена над загоном выступала, нависала над улицей, это была пекарня. Свежие следы копоти говорили о том, что пекарня работает. Соседний дом украшала единственная в деревушке крытая галерея, которая соединяла два выступавших крыла дома; она была обнесена балюстрадой, выполненной в том же деревенском стиле, что и дверь загона, — толстое поперечное бревно, которое поддерживали маленькие частые планки, идущие не параллельно одна другой.
Две женщины следили за незнакомцами. Та, что помоложе, смуглая, черноволосая, улыбалась ослепительной, хотя и выдававшей отсутствие нескольких зубов, улыбкой. Под галереей ржавая дощечка страхового общества рекомендовала «Союз» и «Доверие». Ого! Речь маршала!
За пекарней улица быстрее сбегала вниз и упиралась в дом в форме куба — самое богатое жилище, находившееся как раз под кладбищем.
— В этом доме помещается мэрия, — сказал Капатас.
И, указывая на центральную улицу, всю в колдобинах, усеянную валунами, прибавил:
— Это называется авеню Выпяти-Зад!
Кроме своих размеров, мэрия выделялась еще гигантским, прилепившимся к стене подсолнечником, этой цветочной дароносицей, которая казалась эмблемой племени, а возможно, и была ею. На крыльце их ждал высокий старик.
Франсуа Галочу — сельскому старосте — перевалило за семьдесят, но он был еще очень бодр. Худой, с коротко подстриженными белыми волосами, он чисто говорил по-французски и отличался той неподражаемой приветливостью, какая свойственна людям старой закалки.
В некотором роде Франсуа Галоч был собратом Эме и Пюига. До выхода на пенсию он преподавал историю в Нарбонне. Пиренеец до мозга костей, он не стал дожидаться какого-то особого случая и поселился в Манте. С тех пор он и жил там, безразличный ко всему тому, что приходило из долины, жил, покуда История, к великой его досаде, не догнала его.
Галоч был другом Пюига, который время от времени заглядывал в это затерянное в горах местечко, возвращаясь с рудников или же направляясь туда, проходя по склонам к Батеру, Пинузе или высотам, нависающим над Корсави в самом центре. Но взгляды Франсуа Галоча не имели ровно ничего общего со взглядами Пюига! Во-первых, ошибкой была Франция. Во-вторых — Республика! Реставрации подлежало королевство Майорка, главные города — Майорка, Перпиньян, Валенсия! Ну, а что касается самой Франции, так если внимательно посмотреть на соседей-французов, то и увидишь, что у них за всю жизнь был один-единственный великий король — Генрих IV. Галоч с одинаковым энтузиазмом слал проклятия Людовику XIV, Ришелье и Наполеону. Да здравствует Генрих IV!
Он жил с каталонкой по имени Печела, которая стряпала ему и обожала его. Манте был населен вдовцами и вдовами, цепляющимися за свое прошлое, словно одностворчатые раковины арапеды, цепляющиеся за скалы Баньюльса и обладающие крепостью мегалитов.
Они свели знакомство и с Висентом, по прозвищу Красный Пес, пастухом, как и Рокари, тем самым, который собирался спуститься по склону; с двумя дровосеками — Кампадье и Эсперандье (однофамильцем майора из Сере), которых Галоч называл Два Божка, с каменщиком Марти и с мамашей Вейль, сын которой погиб на Энском канале в сороковом году и которая жила здесь со своей молоденькой сестрой Мануэлей и без лицензии торговала вином, шкурками и консервами.