Карен Бликсен - Семь фантастических историй
— Нет, если по правде, Мортен, — сказала Фанни, — мы старые девы — по твоей милости. Нас никто за себя не хотел врать. Да, Конинки прослыли ненадежными в супружестве, с тех пор как ты сбежал, похитя сердце, душу и невинность своей Адриенны.
Она посмотрела на него испытующе. Да, она угадывала его мысли. Они-то ему остались верны, а он? Навязал им на шею прелестную, жалостную невестку.
Дядя Фернанд де Конинк, тот самый, который некогда помог Мортену купить „Фортуну“, жил во Франции в эпоху революции. Вот уж где и когда следовало жить де Конинку! Он больше потом нигде и не прижился, даже засев старым холостяком в Эльсиноре. Тихое уютное житье было не по нем. Песни и анекдоты времен революции так и сыпались из него, и племянники многого от него понабрались. Помолчав минутку, Мортен медленно завел одну из уличных песенок дяди Фернанда. Она была сочинена на случай, в начале революционной истории, когда тетушки короля отрясали прах родины со своих ног, а революционная полиция переворошила на границе их сундуки, опасаясь измены. И это в то время, когда королевские высочества и важные особы двора еще позволяли себе воротить нос от народных тривунов на улицах Парижа.
Первый куплет гласил:
Avez-vous ses chemises,a Marat?Avez-vous ses chemises?C'esr pour vous un tres vilain cas,si vous les avez prises.[100]
На лице Фанни мгновенно отразилось выражение лица врата. Ни на минуту не заставив себя ждать, она извлекла нз памяти следующий куплет. Тут уж старая тетушка короля отвечает:
Avait-il de chemises,a Marat?Avait-il de chemises?Моi je crois qu'il n'en avait pasOtr les avait-il prises?.[101]
И Элиза, смеясь, подхватила:
Il en avait trois grises,a Marat.Il en avait trois grises,Avec l'argent de son mandat,sur le Pont Neuf acquises.[102]
При этих словах все трое навсегда облегчили сердца и умыли руки по поводу бедной прекрасной Адриенны Розенстанд.
Но ты был женат, Мортен? — нежно спросила Элиза все еще смеющимся голосом.
Да, а как же, — сказал Мортен. — У меня было пять жен. Испанки, знаете ли, чудно хороши. Можете мне поверить. Как мозаика из самоцветов. Одна была танцовщица. Танцует — и будто рой бабочек вьется вокруг пламени и тянется к нему, и где верх, где низ — не понять, ну, а в юности кажется, что это искусство в жене — самое главное. Другая была дочка шотландского шкипера, честная девушка, уж эта, думаю, меня не забудет. Еще была молодая вдова богатого плантатора. Настоящая леди. У ней даже мысли тянулись шлейфами. Она родила мне двоих. Еще была негритянка, ту я больше всех любил.
Поднимались они на борт твоего корабля? — спросила Элиза.
Нет, ни одна никогда не поднималась на борт моего корабля, — отвечал Мортен.
Расскажи, — попросила Фанни, — что ты любил больше всего в своей жизни?
Мортен минутку подумал над ее вопросом.
Из всех профессий, — сказал он, — пиратство — самая лучшая.
Лучше, чем быть капитаном каперов в Эрезунде? — спросила Фанни.
Да, лучше, — сказал Мортен. — Потому что ты всегда в открытом море.
Но что толкнуло тебя стать пиратом? — спросила Фанни с волнением, ведь это было занимательней любого романа.
О сердце, сердце, — сказал Мортен. — От него все наши беды. Я влюбился. Coup de foudre,[103] как говаривал, помните, дядя Фернанд, и уж он-то понимал, что это не шутки. А она принадлежала другому, и я не мог овладеть ею, не идя против закона и пророков. Она была сработана в Голландии, служила французам вестовым судном и была самой легкой птицей из летающих по Атлантике. Она села на мель у берегов острова Святого Мартина, полуфранцузского, полуголландского, и голландцы ее продавали с аукциона в Филипсбурге. Старый ван Зандтен, судовладелец, у которого я тогда служил и который любил меня как сына, отрядил меня в Филипсбург ее покупать. А была она, видит Бог, прекраснейшее из всех судов, какие я видывал в жизни. Она была как лебедь. Под всеми парусами она плыла царственно, смело и легко — как те бабушкины лебеди в Орегоре, когда мы, бывало, их дразним, — чистая и тонкая, как дамасский клинок. И еще, знаете, девочки, она чем-то напоминала „Фортуну“. Тоже очень маленький фок, а грот очень большой и чик очень длинный.
Я быложил все деньги старого ван Зандтена и купил ее сам. И уж после этого нам с ней пришлось держаться от честных людей подальше. Что делать, если тебя поборола любовь? Я был ей предан, и никто вы ее так не баловал, как я с моими храбрецами, ее холили и нежили, словно знатную леди с полированными ноготками на ножках. Мы стали грозой Карибского моря. Морской орленок, она держала в страхе прирученных птах! Так и я не знаю, правильно я поступил или нет. Разве не по праву достается прекрасная женщина тому, кто больше всех ее любит?
А она? Она тоже тебя любила? — спросила, смеясь, Элиза.
Кто же будет спрашивать такое у женщины? — сказал Мортен. — Можно спрашивать только — какая у ней цена. И по силам ли тебе заплатить. А там уж не стоять за ценой, платить деньгами ли, любовью, женитьвой мни жизнью и честью, уж что там тебе назначат. Ну, а если ты беден, платить тебе нечем, тогда сними шляпу и уступи тому, кто богаче. Так повелось между мужчиной и женщиной от сотворения мира. Ну, а насчет того, любит она — не любит, так сперва еще надо спросить: „А могут они нас любить?“
Ну, а как насчет тех женщин, у которых нет цены? — спросила Элиза, все еще смеясь.
А насчет них, Лиззи, вот что, — сказал Мортен. — Им бы не следовало родиться женщинами. И Господь с ними, уж он-то найдет, что с ними делать. Эти и вгоняют нас в самые страшные беды и потом не могут нас вызволить, если в и захотели.
А как назывался твой корабль? — спросила Элиза и потупилась.
Мортен посмотрел на нее и засмеялся.
Корабль мой назывался „La Belle Eliza“,[104] — отвечал он. — А ты не знала?
Нет, я знала, — сказала Элиза, и опять в ее голосе был призвук смеха. — Один капитан с торгового судна папа давным-давно рассказал мне, как его команда до смерти перепугалась и заставила его вернуться обратно в порт, завидя у берегов Святого Фомы топсель одного пиратского судна. Испугались, он говорил, как самого дьявола. И он сказал, что называлось судно „La Belle Eliza“, и я тогда же решила, что судно твое.
Так вот какую тайну оберегла от света старая дева. Не вся она, значит, обратилась в мрамор. Глубоко внутри теплился огонек. Так вот для чего так дивно расцветала она в Эльсиноре — больше-то не для чего. Корабль несся по волнам, по разливу гиацинтов, в тишь и в бурю, и, как голый меловой утес, опаленный солнцем, сияли тугие белые паруса. Немало разящей стали было на борту, и ни клинка, ни ножа не было, не обагренного кровью. И было у корабля имя „La Belle Eliza“. О, жители Эльсинора, видали вы меня в менуэте? Вот так, отчетливо, точно и четко, я плыву по волнам.
Она зарделась от своего признанья. Через тридцать пять лет снова она стала девочкой, и белый чепец венчал уже не старую даму, но целомудренную, ровеющую невесту.
Она была как лебедь, — проговорил Мортен задумчиво. — Хороша, хороша — как песня.
Будь я на этом торговом судне, — сказала Элиза, — и ты бы взял нас на абордаж — уж она вы по праву была моя.
Да, — сказал он и улыбнулся ей. — И уж не взыщи — команда в придачу. Так у нас повелось. Захватив в плен юных женщин, мы жили с ними вместе, как вместе обедали и вместе спали. Зато у тебя был бы влюбленный сераль.
Я сам виноват, — сказал он. — Я ее потерял в устье одной реки в Венесуэле. Долго рассказывать. Один мой человек выдал британскому наместнику в Тринидаде, где она стоит на якоре. Меня тогда не было с ней. Я пошел за шестьдесят миль на рыбачьей лодке поразведать насчет одной голландской посудины. Там я и увидел всех моих людей на виселице и ее увидел в последний раз.
С тех пор, — сказал он, помолчав, — я навеки лишился сна. Уже не мог как следует уснуть. Только начну погружаться в сон, меня выталкивает, как корабельные обломки. И с тех пор я стал терять в весе, ведь я выбросил за борт весь свой балласт. Я стал чересчур легок, я лишился веса. Помните, как папа с дядей Фернандом обсуждали, бывало, качества вин, которые они покупали вместе, да, мол, тонкий букет, но густоты никакой. Вот так и со мной приключилось, детки. Букет, смею сказать, возможно, кой-какой и сохранился, а вот веса — ни-ни. Я уже не мог ничему предаться — ни дружбе, ни страху, ни заботе. И вдобавок лишился сна.
Тут уж сестрам не пришлось изображать участие. Уж эту беду они на себе испытали. Все де Конинки страдали бессонницей. В детстве они, бывало, посмеивались над отцом и тетушками, когда те за завтраком подробно отчитывались друг перед дружкой в том, как провели ночь. Теперь им было не до смеха. С годами они поняли, каково это.
Да, но как именно тебе не спится? — спросила Фанни, вздыхая. — Просыпаешься ты ни свет ни заря или с вечера все ворочаешься?