Карен Бликсен - Семь фантастических историй
Элиза, очень медленно, подняла глаза, и взгляды сестер встретились. Никогда в жизни мадам век не говорила им ничего такого, в чем они хоть на мгновение вы усомнились.
— А в последний раз, — сказала мадам Бек, — вижу, он под вашими портретами стоит, долго так под ними стоял, вот я за вами и приехала.
При этих словах сестры вскочили, как гренадеры, когда трубы трубят сбор. Мадам Бек, в ужасном возбуждении, сидела, однако, недвижно, все еще центральной фигурой в группе.
И когда же ты его видела? — спросила Фанни.
В первый раз, — сказала мадам век, — тому три недели, день в день. А последний раз в субботу. Я и подумала: „Надо за барышнями ехать“.
Вдруг все лицо Фанни озарилось. Она смотрела на мадам Бек с безграничной нежностью, с нежностью давних юных дней. Она поняла, что из чувства долга, из преданности старуха приносит великую жертву. ибо те три недели, которые мадам век провела в доме де Конинков с призраком заблудшего сына наедине, были, конечно, самой торжественной порой ее жизни.
Когда Фанни заговорила, было неясно, готова ли она расхохотаться или удариться в слезы.
— Ах, мы едем, Ханна, — сказала она, — мы едем в Эльсинор.
— Фанни, Фанни, — сказала Элиза. — Его там нет, это не он.
Фанни шагнула к огню так резко, что подпрыгнули ленты чепца.
— Отчего, Лиззи? — сказала она. — Отчего бы Господу в конце концов нас с тобой не потешить? И ты не помнишь разве, как Мортену не захотелось возвращаться в школу после каникул, и он велел нам сказать папе, что он умер? Мы еще вырыли могилу под яблоней и его туда положили. Помнишь?
И перед глазами обеих сестер встала совершенно одинаковая картина: румяный мальчик с комьями земли в кудрях, которого поднимает из ямы молодой сердитый отец, и сами они, с лопатками, в перепачканных мусииновых платьицах, вредущие к дому печально, будто впрямь на похоронах. Братец на сей раз и с ними, пожалуй, сыграл злую шутку.
Когда они посмотрели друг на друга, на их лицах было совершенно одинаковое, лихое и юное выражение. Мадам Бек, на своем стуле, чувствовала себя как счастливо разрешившаяся роженица. Ее избавили от полноты и от тягости, но и лишили значительности. С господами всегда так. Все твое приверут к рукам, и привидение даже.
Мадам Бек не позволила сестрам ехать в Эльсинор с нею вместе. Уговорила их денек обождать. Хотела присмотреть, чтоб комнаты как следует натопили к их приезду, чтобы горячие грелки ждали в девичьих постелях, на которых так давно не спали. Наутро она уехала, на сутки оставив их в Копенгагене.
Хорошо, что у них было время собраться с духом для встречи с призраком брата. На них налетел шквал, лодки, застоявшиеся в штиле, закружило среди гигантских валов. Но несмотря на возраст, шелка и кружева, сестры в море жизни умели одолевать качку. Умели поставить парус на бушприт, выбирать шкоты. И они не растекались в слезах. Слезы были вначале — обычный признак слабости. Теперь они высохли. Сестры вышли в открытое море. Они хорошо знали старое моряцкое правило: тут надо смотреть в оба, главное — не теряться.
Крепи кливера и шкот!Право руля! Вперед!
Они почти не разговаривали между собой, пока для них приводили в порядок эльсинорское жилище. Было бы воскресенье, они вы отправились в церковь. Они были ревностные прихожанки, любили покритиковать знаменитых копенгагенских пропобедников и, возвращаясь со службы, неизменно соглашались на том, что сами произнесли вы проповедь куда удачней. В церковь они бы могли пойти вместе, дом Божий — единственное место, где им было бы не тесно вдвоем. А теперь они бродили в разных концах города по заснеженным улицам и паркам, упрятав в муфты свои маленькие ручки, в обществе лишь голых, дрогнущих статуй да нахохленных птиц.
Как богатым, почитаемым, изнеженным дамам встретить повешенного юношу одной с ними крови? Фанни вродила взад-вперед по липовой аллее Королевского сада в поисках ответа. Потом уж вход туда ей навсегда будет заказан, даже летом, когда золотисто-зеленая чаша, как вольер птичьим гомоном, наполнится детскими голосами. Из конца в конец аллеи она таскала с собой образ брата — как он смотрит на часы, а часы стоят.
Картина разрасталась в душе. Уже на смерть своей матери, не снесшей горя по нему, он смотрел, он смотрел на разбитое сердце невесты. Разрасталась, разрасталась картина. На все обманутые, сокрушенные сердца, на боль всех слабых и вессловесных, на все несправедливости и утеснения, какие творятся под солнцем, — вот на что он смотрел. И безмерный груз давил ей на плечи. Это ее вина. Это вина де Конинков, что люди страдают и гибнут. Тоска гнала ее по аллее, как иссохший лист на ветру. Посмотреть на нее — элегантная дама, в отороченных мехом сапожках, а в душе — большая, безумная птица с перебитыми крыльями, вьющаяся в лучах ледяного заката. Скосив глаза, она видела свой нос, большой, породистый, покрасневший под вуалью, — как мрачный, зловещий клюв. В голове то и дело мелькало: „О чем-то сейчас думает Элиза?“ Странно, но старшая из сестер в этот час горечи и страха чувствовала, что младшая ее предала. Правда, она сама же от нее убежала, предпочтя одиночество, но все повторяла про себя: „Неужто она не могла бодрствовать со мною один час?“[96] Так и при родителях еще бывало. В трудную минуту папа, мама, Мортен, да и сама Фанни обращались к младшей сестре, вовсе не блиставшей умом и сообразительностью: „Как ш думаешь, Элиза?“
К вечеру, когда стемнело и она рассудила, что мадам Бек добралась уже до Эльсинора, Фанни вдруг остановилась при мысли: „Может быть, мне помолиться?“ Многие ее подруги, она знала, находили утешение в молитве. Сама же она не молилась в детстве. Воскресные посещения церкви были визиты вежливости в дом Божий, а молчаливые преклонения головы и колен — учтивые жесты, не более. И молитва, начавшая складываться в уме, не понравилась ей. Девочкой она, бывало, читала отцу его корреспонденцию и сразу отличала стиль просительских писем. „Зная величие вашей благородной души… Ваша редкая отзывчивость…“ Ей и самой случалось получать немало просительских писем, немало юношей о чем-то молили ее на коленях. К бедным она была неизменно щедра, с поклонниками веспощадно сурова. Сама она в жизни не попрошайничала и теперь не собиралась начинать во имя гордого юного брата. Заметя, что впадает в тон не то просительского письма, не то уверений влюбленного, она тотчас пресекла молитву. „Пусть он не стыдится, что прибегнул ко мне. Я спасу его от вод, обступивших его. Пусть не страшится тьмы тех, ополчившихся на него.“ И она пошла домой ободренная, веселыми шагами.
Входя в субботу вечером в эльсинорский дом, сестры испытали глубокое волнение. Сам воздух, сам запах соли и водорослей, всегда пронизывающий старые дома на берегу моря, сразу ударил их по сердцу. „Говорят, — думала Фанни, глубоко его вдыхая, — говорят, будто тело наше совершенно овновляется за семь лет. Но нос у меня прежний. Нос остался при мне, и он помнит все.“ Дом был весь прогрет от подпола до чердака, и это вызывало нежную благодарность, как если бы старинный обожатель облачился ради них в парадный мундир.
Многие, приезжая на старое место после долгой отлучки, вздыхают, видя приметы перемен и упадка. Сестры де Конинк, напротив, прекрасно знали, что дом в них самих мог увидеть следы разрушительных лет, воскликнуть: „Господи, Господи! И это те звонкие, румяные девочки в бальных туфельках, которые съезжали, бывало, у меня по перилам!“, вздохнуть всеми дымоходами сразу: „Ах! Не узнать, не узнать!“ Но он спрятал свои чувства, учтиво прикинулся, будто они все те же, и как это было мило с его стороны!
Радостный и торжественный прием, оказанный им старой мадам Бек, тоже хоть кого бы растрогал. Она встретила их, стоя на лестнице, тотчас дала им переобуться, держала наготове горячее питье. „Раз нам так легко ее осчастливить, — думали они, — почему же раньше мы ее не навещали?“ Не потому ль, что дом детства и юности представлялся им пустым и холодным, чересчур отдавал могилой, покуда там не объявился призрак?
Мадам Бек провела их по дому, показывала, где стоял Мортен, много раз описывала каждый его жест. Сестрам было решительно безразлично, с какими жестами он обращался к кому-то, кроме них, но, оценив любовь старухи к их брату, они терпеливо все выслушали. А мадам Бек испытала гордость, будто ей выделили наконец частичку драгоценных мощей, пожаловали в постоянное пользование.
Ужин был подан в угловой комнате на втором этаже. Одно окно смотрело на восток, туда, где сжатым бронированным кулаком грозил Зунду серый Кронберг. Некогда один комендант крепости посадил на валу липы, и теперь, голые по зиме, они демонстрировали миру, как прихотливо склонны они раскидываться, если не выстраивать их по-военному вдоль аллей. Два других окна смотрели на юг, на гавань. Странно было видеть гавань Эльсинора, закованную холодом, и матросов, бредущих по льду с кораблей.