Ольга Грушина - Очередь
Его охватывает мимолетный страх, что она вновь замкнется в себе, вновь оттолкнет его, но она его не отталкивает, и он с глухим стуком опускает свой подарок на пол в полутемной прихожей, предоставляя тому делиться дребезжащими воспоминаниями со своим отражением в пыльном зеркале, и опять, как в тот раз, она тает у него на плече, и опять он чувствует мягкость ее волос, и впервые, неожиданно, ее робкие пересохшие губы, и тут сумрак углубляется, сгущается до темного золота, укрывает их пологом ночи, а когда он утром этот полог отдергивает, мир вспыхивает хрупкой зимней радостью, ее спальню пронизывают свежие сквознячки и легкие фиалково-сиреневые ароматы, каких он прежде не ведал, и она, приподнявшись из пенного водоворота небесно-голубых простыней, шепчет: «Сережа, у меня будет лишний билет, хочешь пойти со мной?»
Через две недели в его дежурство начинается продажа билетов, он вручает билет жене, теще и этим простым исполнением долга освобождает себя от всех грядущих обязательств, жизнь начинается с белого листа, и, очистившийся, свободный, он ждет, когда наступит последний вечер этого года, когда он пройдет сквозь заветную дверь, столько раз возникавшую перед его мысленным взором, что теперь все скользит мимо, почти не затрагивая его воображения: со стремительной, идеально отрепетированной последовательностью разворачиваются лестница, люстры, кресла, потом ее щека у него на плече — и вот летящей походкой на сцене появляется пожилой сероглазый господин с благородным профилем, в зале гаснут огни, вверх взмывает рука.
Любопытно, думает он сейчас, что все это время, сколько бы раз он ни прокручивал в голове свою до последних деталей отшлифованную грезу о восхитительной награде за долготерпение, где ему было знакомо все вплоть до мельчайших прожилок мрамора на консерваторских колоннах, мысли его неизменно обрывались за секунду до начала музыки, никогда не осмеливаясь зайти дальше взмаха дирижерской палочки, не осмеливаясь вообразить те звуки, которые он сейчас услышит. Итак, вот он, момент откровения, гениальная девятая симфония — и хотя в руке у него концертная программка (превосходного качества, на веленевой бумаге с тиснением), которую он принесет в свой новый дом, к ней в дом, и будет хранить десятилетиями в память об их встрече, хотя можно без промедления в эту программку заглянуть и пробежать глазами описание творческого замысла, истории и предыстории создания симфонии, он этого не сделает, он лишь закроет глаза и будет просто слушать.
Не говорил ли кто-то однажды в очереди, что это произведение вобрало в себя весь путь цивилизации, от первобытных плясок до сегодняшнего дня… И в самом деле, оно начинается именно так: в напряженной тишине рождается звук одинокого барабана, не более чем приглушенный, сбивающийся пульс, словно первый рокот человечества, приподнимающего свою пока еще мохнатую голову; и дробь становится громче, увереннее, к ней присоединяются другие барабаны, и тарелки, и еще барабаны, возрастающие до беспорядочного, чудовищного, ликующего взрыва звука, взрыва сознания, и постепенно среди хаоса отстаивается ритм, буйный ритм, полный мечущихся в ночи костров, зловещих звездных ливней и огрубелых ладоней, ударяющих по туго натянутой звериной коже первобытных инструментов. Ритм становится все быстрее и быстрее, а потом замедляется, приобретает ритуальные черты, звучит торжественно, едва не грозно, до тех пор, пока не смолкает безудержный всплеск тарелок и не вступают праздничные фанфары труб, и тогда музыка преображается в военный марш, и строгие ряды темноглазых легионов уходят на север, сквозь джунгли, вдоль рек, через пустыни, неся на вытянутых руках памятники первых великих цивилизаций, пирамиды и храмы; и все же где-то в глубине, под четкой геометрией парада, выживает биение примитивного ритма — слабый, но настойчивый пульс темной земли, темной крови, жертвоприношений жестоким богам, живущим под южным солнцем. Но по мере того как это шествие грохочет все дальше и дальше на север, сквозь пески и века, оно становится сдержаннее, легче, очищается от излишеств, и внезапно наступает затишье, среди которого пробуждается голос одинокой флейты — простая, прекрасная мелодия, доносящаяся с моря, воплощение классической гармонии, которая крепнет звуками других флейт, сливается в чистую, лебединую песнь, но скоро — он это уже предчувствует — в мелодию закрадутся томные, пышные, коварные, восточные напевы, и она порочно обовьется вокруг темы военного марша, а потом утонет в заново взорвавшемся хаосе варварских полчищ; и все же мелодия одинокой флейты уцелеет, протянется тонкой серебряной нитью сквозь пучину шума, чтобы после взмыть из темноты, над темнотой, неистребимым человеческим голосом.
И тогда оркестр умолкает, новые голоса взмывают в божественном хоре, и его осеняет: «Так вот, оказывается, кем были эти люди, выстроившиеся вдоль рампы безмолвными серебристо-голубыми рядами». Внимая музыке, он поражается тому, как идеально отдельные звуки выливаются в созвучие, как незаметно одна мелодия перетекает в другую, с какой легкостью тысячелетия человеческой истории укладываются в единую, непрерываемую музыкальную фразу, с какой естественностью хор восточной империи выдыхается и умолкает, успевая, однако, за считаные мгновения до конца передать последний умирающий отзвук своего песнопения органу на другой стороне цивилизованного мира, и с каким мощным великолепием орган подхватывает мелодию и несет ее к суровым, гулким сводам величественной готики, к лучезарным молитвам солнечных лучей в радуге витражей, чтобы в свою очередь уступить место радостному триумфу виолончелей, чье стройное слияние празднует полноту человеческого возрождения. Но слияние это скоро рассеивается множащимися голосами скрипок, каждая из которых вторгается в поток времени со своей собственной, нарастающе пронзительной трелью. Он уже предвидит, что случится с музыкой дальше, словно каким-то даром ясновидения улавливает отзвук еще не воплотившейся мелодии — угадывает медленное низвержение красоты с ее сияющего пика, угадывает, как музыка развернется зеркальным повторением начала симфонии, отражением в обратном порядке; но повторение немного смазано и торопливо, отражение несовершенно и все более неприглядно, как будто человечество сделалось суетливым и убогим, как будто обеднело духом, нетерпеливо скача с вехи на веху истории, спеша за прогрессом: и теперь экзотический восточный стон звучит присмиревшим, едва не игрушечным, на потеху изысканному обществу, и классическая гармония флейт вырождается в холодное, помпезное подражание античной простоте, а воинственный ритм марша теряет свои строгие пропорции, но нарастает в шуме, становится страшным, и с этим музыка вступает в нынешний век — и все это наконец распадается в ужасающем взрыве грохота, за которым наступает безмолвие, а из безмолвия на свет выползает хриплый шепот одинокого, несмелого барабана.
Занавес упал. Сергей стоял замерев, переводя дыхание.
По невидимым небесным лестницам спускались снежинки.
— Что вы, что вы, не торопитесь, — разнесся под выцветшими, осыпающимися сводами саркастический голос человека с дубленым лицом. — Мне время девать некуда, могу еще подождать.
— Прошу прощения, забылся. — Сергей шагнул в полумрак.
— Вы, наверное, взглянуть хотите, — предложил торгаш и начал разворачивать бумагу.
Сергей осмотрелся. Церковный проем зиял темнотой; во мраке не совершались никакие таинства, во дворе тоже было почти пусто. Он праздно понаблюдал за скуластым парнем в оранжево-розовом шарфе, которого пару раз видел вместе с Сашей; тот сидел рядом, на ступеньках паперти, нетерпеливо поглядывал на часы, время от времени доставал из кармана красную коробочку, выталкивал донце, будто проверял содержимое, потом опять прятал в карман и глядел на часы.
— Один момент, — сказал мужчина с дубленым лицом. — Тут особый подход нужен.
Когда коробок в очередной раз открылся, Сергей различил безошибочную игру алмазных граней и наклонился вперед, чтобы разглядеть получше.
Парень задвинул коробок.
— Глядите, какая красотища, — любовно проговорил торгаш.
У Сергея захолонуло сердце. Будущее, которое он только что себе нарисовал, ускользало, возвращалось в те зыбкие, несбыточные сферы мечты, из чьего тумана мимолетно возникло, и Сергей, теряя его из виду, понимал, что больше никогда ее не увидит, разве что столкнется с ней по чистой случайности, как все они сталкивались друг с другом в невидимых границах своего тесного мирка, такого маленького, что с течением времени даже неожиданные встречи, даже простые совпадения начинали казаться закономерными — да, теперь он разве что по чистой случайности увидит, как она стоит в очереди за молоком для свекра или, например, за карандашами для сына, и попытается ей объяснить, прилюдно, сбивчиво, неумело, что не смог найти нужную модель.