Николай Амосов - Мысли и сердце
Ничего изменить нельзя.
Вот идут. Даже сердце сжалось.
– Михаил Иванович, все. У Алеши сердце остановилось. У второй (ей трудно назвать имя) еще есть сокращения.
– Плачет?
– Нет, сидит как каменная.
– Спасибо.
Что теперь делать? Нужно идти туда. Обязан. Как страшно. Пусть обругает. Пусть ударит. Если ей будет легче.
Полутемный тихий коридор. «Пусть ударит».
И здесь тишина. Только звуки аппаратов. Они не выключили, побоялись. Значит, это я должен сказать: «Остановите».
Она сидит, склонившись у изголовья.
Щупаю пульс для вида. Через тонкую повязку - неподвижность.
– Приключите кардиоскоп. Делаю вид, что смотрю. Знаю, что ничего нет. О Боже! Дай мне силы! Подхожу. Говорю громко:
– Он умер. Остановите аппарат.
Подняла голову, посмотрела на меня невидящим взглядом. Я выдержал взгляд.
И все.
У Нади на экране были еще видны редкие сердечные сокращения. Нужно еще подождать. Около нее никого нет. Мужу трудно сидеть здесь. А мать лежит. Понимаю. И мне представляется - здоровая, жизнерадостная… Она у нас долго работала. Какая нелепость! Снова банальные слова.
Я ушел. И еще сидел без всяких мыслей с полчаса. Потом сердце остановилось, и меня вновь позвали.
– Остановите.
Кончился еще один этап жизни.
День шестой. Через три месяца
Сегодня у меня день рождения. И даже юбилейный.
Шестьдесят лет.
Считай, что жизнь уже кончилась. Что можно сделать на седьмом десятке?
Если бы не это, можно бы еще поработать. Годы идут, а им не веришь. Оценки меняются, и старику кажется, что он думает, как молодой.
Впрочем, не всем. Я трезво вижу, как накапливаются тревожные признаки старости. В горку уже труднее подниматься. Смотришь, молодые обгоняют, и даже легко. Имена забываются. Но что приятно: важное пока помнится хорошо. Память будто просеивает, что надо, что нет.
Но и это начнет уходить. Все меньше будет важного, и само оно изменится, не заметишь даже как.
Утешает, что были умные старики. Наверное, для того чтобы «важное» сохранилось, нужно тренировать мозг, думать и думать, искать.
Оперировать становится труднее. И раньше не считал себя виртуозом, а теперь руки дрожат все больше. Усталость.
Но я строго за собой слежу. Если операции каждый день, то ничего, получается. Нужна тренировка, чтобы все эти «модели движений» не застаивались, не ржавели. Тогда еще можно потянуть.
Здорово ты цепляешься за это «потянуть».
А что же мне делать? Чуть оказался без работы - и тоска захватывает так, что нет спасения. У молодого всякие удовольствия, они его отвлекают. А старому? Книги? Я их очень любил, отдавал каждую свободную минуту. Теперь - нет. Редко что-нибудь взволнует, увлечет. Беседа? Да, были друзья и есть теперь, но утомляет. Разговоры одни и те же. Кажется, интеллектуальные, но поразительно одинаковы… Вот только с Сашей всегда интересно. Но он скоро умрет.
Новых таких друзей не будет. Есть умные люди, но им со мной неинтересно, и искать их трудно, я стесняюсь.
Может быть, удастся спасти?
Может быть. Я пойду на эту операцию, как на смерть.
Не лицемерь: это он - на смерть. Ты останешься жить. Инфаркта или инсульта не будет. Слишком следишь за собой - не ешь лишнее, физкультура. Так я ж для работы стараюсь… Да, говори, говори.
Шестьдесят лет.
Еще год назад эдаким бодрячком шел. «Вот клапаны сделаны, вот будет камера. Практическая кибернетика». Ученики. Новая клиника. Книгу напишу. Буду, конечно, стареть, но красиво, благородно. Идеи выдавать - ну, так лет десять еще. Оперировать ребята будут, а я вроде как патриарх какой… На золоченом кресле.
Черта с два!
Клапаны не удались. Камеры нет. Новой клиники с кондиционерами, идеальной асептикой не будет. Кибернетика? Но вон Саша погибает, а без него один Володя не вытянет. Да и машины нет, а кто ее нам даст теперь? Стоит дорого, достать трудно. Не будет. Начальство не доверяет, и правильно, раз ума не хватило.
Паши землю. В поте лица отрабатывай долги. В холщовой рубахе, босиком.
И тут не можешь без фразы.
Пойдем работать, смотреть больных. Впереди еще долгий день труда. И слава богу.
Знакомый коридор. Ребятишки, сестры хлопочут. Линолеум совсем ободрался. Не сменят. И даже просить теперь стыдно.
Всех больных знаю. Каждый день смотрю, все боюсь пропустить чего-нибудь.
– Сережа, почему ты ходишь криво? Уже давно пора выпрямиться. Ну, давай.
Вот противный, совсем искривился. Пожимаю ему руку, он куксится, сдерживает крик.
– Терпи, ты ведь уже большой, школьник. Ну, давай еще!
– Дедушка, хватит!
Ладно, пущу. Недосмотрели: сначала щадил руку с больной стороны, а теперь привык. Ничего, это можно поправить. Но лишняя неделя труда.
На послеоперационном посту тишина. Тяжелых больных нет. Мария Дмитриевна разбирает медикаменты в шкафу - уборку делает. Это утром-то, когда всегда дела полно.
Поняла:
– Вот видите, Михаил Иванович, даже делать нечего.
– Соскучились?
– Ну нет. Лучше бы всегда так было, чтобы без осложнений, без смертей.
Смотрю ребятишек. Ничего особенного. Нина такая же спокойная, суховато-ласковая.
Что я о ней знаю? Почти ничего. Знаю, что и как она может оперировать, какую статью напишет, состояние ее диссертации, как относится к больным, что помнит, о чем забывает, как реагирует на замечания начальства, как обращается с сестрами. Это все нужно для работы. А за этим?
Поздно перестраиваться. Почему? Нет, ты посмотри ей в глаза, спроси, как растет ее сын, читала ли она «Лезвие бритвы» и что думает о новой пьесе в нашем театре.
Она удивится: «Что это шефу стукнуло?»
Не стоит ее смущать. Еще подумает, что заискиваю в своем теперешнем плачевном положении.
Об этом никто не говорит. Вся клиника будто притаилась, чего-то ждут. Три месяца не оправимся от шока. Я, наверное, вообще не оправлюсь. В старости процессы приспособления сильно ослабляются.
Сижу у стола и просматриваю истории болезней, анализы. Нина стоит рядом. Обычные записи, всегда можно найти грехи. Раньше не обращал внимания, если это касалось только формы.
– Прошу вас, Нина Николаевна, дописать анамнез[33] у Спивака, раз это не сделали раньше. Расспросите родителей.
– Хорошо.
Подумала: «Трусит шеф».
Конечно, трушу.
Вспоминаю: утренняя конференция вскоре после аварии. «Учтите, что отношение больных и начальства к нашей клинике может измениться, руководитель ваш находится под следствием. Очень прошу быть осторожными в работе и пунктуальными в документации». Больше ничего.
Ничего, уже немного переболело. Никто из больных от операции не отказался. Никто из врачей не позволил себе ни одного злорадного взгляда.
Ну, а начальство?… Оно еще своего слова не сказало. Может, хочешь, чтобы тебя по головке погладили? Ободрили? «Вы у нас такой талантливый, новатор… Продолжайте в том же роде». А ты не знал, что в атмосфере кислорода пожар опасен.
Впрочем, я чувствую, вижу, что уважение ко мне упало, даже у моих ребят.
В общем-то ты вел себя трусовато, товарищ. Скажешь - «политика», временное отступление, и никто не будет спорить. Нельзя делать рискованные операции после такой катастрофы. Пусть больные умирают своей смертью, я не Бог.
Нет, не Бог. Просто слабый человек, который теперь все время сомневается: «Имеешь ли право решать вопросы жизни и смерти?»
Наверное, не имею, раз так случилось. Имею право делать обычные, нормальные операции, ушивать отверстия в перегородках, расширять сросшиеся створки клапанов. Четыре года это делаю, результаты хорошие, неудачи случайны и редки, если строго все учитывать и не браться за тяжелых больных.
А тяжелые? Тетрады, клапаны? Всякие там Вовы, Люси, у которых сердце большое, давление в легочных сосудах высокое. Для которых только операция, причем именно сейчас, может спасти жизнь, а через полгода уже будет невозможна?
Оставьте, оставьте меня, я все знаю! Я знаю, что обязан, что если не я, то практически никто, потому что в Москве и своих таких больных довольно…
Но я человек и не могу…
Я сдался. Струсил. Отказал в операции всем больным, ожидавшим искусственных клапанов, выписал ребятишек с тетрадами Фалло.
– Куда же мы теперь пойдем? - Не знаю. Я не могу. Не могу!
И они уходили, обреченные. А я сидел. Предатель, я предал их.
И вот клиника работает тихонечко. Делаются операции, почти столько же по количеству, и с АИКом - тоже, только больных оперируем по выбору, спокойных. Когда и операция нужна, и риск невелик. И родственники предупреждены даже о маловероятных осложнениях. А если настаивают, то даже и расписку просим написать… Вот мы какие теперь… осторожные.
Чтобы никто не мог упрекнуть.