Ник Хоакин - Женщина, потерявшая себя
Звуки битвы стихали, становились слабее, и теперь до него доносилось только стрекотание насекомых да журчание ручья. Шум воды вызвал у него страшную жажду. Он открыл глаза, но увидел лишь тьму, за которой ему чудилась вода. Он пошарил вокруг руками и нащупал ствол дерева. Цепляясь за него, он встал и заковылял на шум воды. Вскоре он увидел вдали поблескивающий ручей и побежал к нему, но споткнулся о корень и упал лицом вниз. Тотчас же боль в животе снова обожгла его. Скорчившись, он застонал, перевернулся на спину и увидел звезды, мерцавшие между ветвями сосен. Он смотрел на звезды с изумлением, с радостью: наконец-то ночь — значит, и он выполнил свою задачу. Там, высоко наверху, Республику пронесли через дикие горы, в безопасное укрытие.
Восторженно улыбаясь, он закрыл глаза, сложил руки на груди и собрался произнести:
«Nunc dimittis…»
Но слова застряли у него в горле, потому что боль снова волной захлестнула тело, и, открыв глаза, он увидел не звезды и не ветви сосен, а полог балдахина и лица сыновей, склонившихся над ним; и неожиданно в их глазах он увидел все годы скитаний на чужбине, годы изгнания, но сейчас вдруг понял, что в конечном счете это изгнание было больше, чем просто красивый жест, что его миссия не закончилась одновременно с той, другой, смертью в сосновом лесу, что он стоял на страже все эти годы, как на том горном перевале, пока нечто очень ценное несли дальше, в безопасное убежище. Потому что все это он видел сейчас в глазах сыновей: горный перевал, сосновый лес, лица людей, которые там пали. Все это было сейчас в их глазах: Революция и Республика и то маленькое личное прошлое, ради которого он отправился умирать так далеко. Оно не потеряно, он напрасно думал, будто прошлое может погибнуть, и не надо было пересекать море, чтобы убедиться в обратном. Это прошлое жило в глазах его сыновей, и он попытался приподняться, чтобы отдать ему честь. Он спас его, и теперь оно жило в настоящем, склонившиеся над ним лица озарились светом, заколебались и превратились в звуки утра на канале, в панораму крыш под полуденным солнцем, в запах какого-то одного ночного цветка. Наконец-то он дома. За его спиной горы и силуэт спящей женщины на фоне неба, а перед ним пламенел в лучах заката весь прекрасный любимый город. «Nunc dimittis servum tuum, Domini!» — восторженно прошептал он, и, когда сыновья наклонились и вдвоем приподняли его, он улыбнулся, закрыл глаза, сложил руки на груди и умер.
Потом, в гостиной, они пытались понять причину этого предсмертного восторга.
— Я пытался разбудить его, — сказал Пепе, — и в то же время боялся момента, когда он откроет глаза.
— Я тоже этого боялся, — сказал падре Тони. — У меня было ощущение, что он возвращается откуда-то из далекого прошлого. А мы стояли рядом и ждали — мы, страшное настоящее. Он узнал нас, и это было последним ударом.
— Нет, он был счастлив увидеть вас, — возразила Рита. — О, я никогда не забуду, как посветлело его лицо, когда он вас увидел.
— Может быть, он видел вовсе не нас, — предположил Пепе. — Может быть, он так и не пришел в сознание.
— Нет, он узнал нас, — сказал падре Тони. — Он узнал, я видел это по его глазам, и… и он был рад.
— И он произнес «Nunc dimittis», — сказал Пепе, — словно для того, чтобы подбодрить нас, порадовать…
— …и словно чтобы дать нам знать, — подхватил падре Тони, — что он примирился с настоящим.
— Он умер счастливым, — сказала Рита. — Он умер таким счастливым, что оплакивать его почти неуместно.
Они стояли вокруг стола Пепе, и она протянула руку пощупать старую голубую военную форму, которая дожидалась своего владельца. Солнце ушло из комнаты, но еще освещало окна, за которыми двигались взад-вперед паромы, празднуя улучшение погоды. На полу, там же, куда Пепе бросил его, лежало письмо Конни Эскобар. Они посмотрели на письмо, потом друг на друга.
— Я полагаю, — сказал Пепе, когда тишина стала уже невыносимой, — она ожидает, что мы сообщим эту новость всем.
— А больше в письме ничего нет? — спросила Рита.
— Там написано, что они посылают только одно это письмо. Значит, от нас зависит, сообщим ли мы ее матери, мужу…
— Кто-то должен немедленно сообщить мужу, — сказала Рита. — Мне даже страшно представить, как он сейчас терзается, думая, что убил ее.
— Но ведь никто не знает, где он, — заметил падре Тони.
— Интересно, как воспримет эту новость ее мать, — сказал Пепе.
— Я загляну к ней по пути в монастырь, — сказал падре Тони.
— Нет, она должна узнать об этом раньше, — возразил Пепе.
— Тогда я позвоню ей сейчас же, — сказал падре Тони, — и объясню, почему я собираюсь к ней заехать.
Как только он вышел из комнаты, в холле зазвонил телефон.
— А ведь есть еще Мэри, — сказала Рита и, подойдя к Пепе, встревоженно прижалась к его груди. — Но ведь мы не можем просто позвонить ей и сказать. Мне придется самой пойти к ней.
— Ты права, — сказал Пепе, — хотя, я думаю, Мэри уже знает.
— Я чувствую себя такой беспомощной…
— Не надо. Возьми себя в руки и перестань считать, что ты отвечаешь за всех. Мы уже взрослые люди.
— Но она ведет себя так странно… Он вчера не ночевал дома, потом не появлялся весь день, а она до сих пор никому из нас не позвонила, не поинтересовалась, что с ним.
— С этой бедой она должна справиться сама.
— Но что же она сейчас делает? Что она делает там, дома, одна? И если она все уже знает, почему ей даже не захотелось позвонить мне!
— Ради бога, перестань волноваться. Я уже сказал — тебе пора перестать всех нас нянчить.
— Я должна пойти к ней, Пепе, я должна пойти к ней немедленно, но я боюсь.
— Мэри не из тех, кого легко сломить.
— Да. Но я боюсь не этого.
Прижимаясь к его груди, она всматривалась в темнеющую комнату, ища утешения и поддержки в знакомых предметах — в сердце Иисусовом, в подсвечниках, флагах и в портрете генерала, в стареньком диване и рогатых головах буйволов над померкшими окнами, за которыми скользили уже освещенные огнями паромы. В соседней комнате между четырьмя свечами лежал доктор Монсон. Она вспомнила вчерашний обед у Мэри, вспомнила, как они сидели вокруг пылающего рома и провожали зиму. Но оказалось, они подняли бокалы, прощаясь не только с зимой.
— Боюсь, я больше не увижу прежнюю Мэри, — сказала она. — Я чувствую, что она уже стала другой, недосягаемой и чужой. Она там целый день одна, и никто из нас ей не понадобился. Как будто она снова кинула нас и даже не сказала «до свидания» — совсем как тогда, когда уехала за границу. О Пепе, я не могу забыть, как она молчала…
Она оборвала себя на полуслове, и они отпрянули друг от друга — в комнату стремительно вбежал падре Тони с застывшим от ужаса лицом.
— Звонила Кикай Валеро, — выдохнул он. — Она сказала, что в Кончу Видаль только что стреляли.
— Боже мой! — вскрикнул Пепе.
— Мачо? — спросила Рита.
Падре Тони кивнул.
— Кикай сказала, что, когда она была у Кончи Видаль, туда пришел Мачо. Она вышла в другую комнату, чтобы дать им возможность поговорить наедине. По ее словам, они не ссорились. Они просто спокойно разговаривали, как вдруг он выхватил пистолет, выстрелил в нее несколько раз, а потом застрелился сам.
— Оба погибли? — спросил Пепе.
— Он умер мгновенно, она еще жива — ее отвезли в больницу. Кикай говорит, что она в сознании и хочет меня видеть. Мне надо спешить!
И падре Тони торопливо вышел, потрясенный и страдающий — наконец он стал священником.
— Вот, значит, то, чего она ждала, — сказал Пепе.
Рита вздрогнула и снова прижалась к нему.
— Может быть, — в раздумье продолжал он, — если бы мы позвонили ей сразу же… если бы в это время не умирал отец…
— Не надо, не надо, не надо! — прошептала Рита, пряча лицо у него на груди.
— Надеюсь, Тони успеет, — сказал он.
Но когда Тони прибыл в больницу, Конча Видаль была уже без сознания. Ей сделали две операции и несколько переливаний крови, но это ее не спасло, и к утру она умерла.
Примечания
1
Так на Филиппинах называют владельцев плантаций сахарного тростника. — Здесь и далее примечания переводчика.
2
Агинальдо и Фами, Эмилио (1869–1964) — лидер антииспанской национально-освободительной революции на Филиппинах в 1896–1898 гг.
3
Как нам петь песнь Господню на земле чужой? (лат.)
4
Если забуду тебя, Иерусалим… (лат.)
5
Популярный в 30-е годы американский киноактер, игравший злодеев.
6
Существует легенда о том, что с мая по октябрь 1917 г. мадонна являлась трем пастушкам в португальском местечке Фатима.