Ирина Ратушинская - Одесситы
Он нашел ее в пыльном садике, под госпитальной оградой с чугунными финтифлюшками. Их там двое лежало: с завернутыми подолами, с заголенными ногами. Лучше было не смотреть, Яков уже такое видел. Ребята позабавились прежде, чем кончить. У одной от лица осталась одна щека с голубым глазом. А лицо Марины обезображено не было. Не настолько то есть, чтоб Яков его не узнал. Как вышло, что белые не эвакуировали медсестер, сволочи? А как могла такая, как Марина, уйти на корабль, пока хоть один раненый офицер оставался в городе? Ему не пришлось закрывать ей глаза. Они уже были закрыты. Какие у нее длинные ресницы, Яков раньше не замечал, какие длинные.
И была Польша, и дошли до Вислы. Потом отступали. А Яков так и не привык. Не бил ему в голову хмель живой, теплой еще крови, а без этого хмеля был он не боец, а несчастье — и себе, и товарищам. Как трезвый на попойке.
На узенькой, не по-русски мощеной улочке лежала простоволосая женщина — то ли раненая, то ли убитая уже, и возле нее топтался карапуз, хныча, но боясь дотронуться. Он боится испачкать костюмчик, понял Яков. Мама не велела ему пачкать костюмчик. Они проехали мимо: с соседней улицы доносились еще выстрелы.
Он был ранен в колено неделю спустя. Не пулей, а обломком обозной телеги: попали под обстрел. Несерьезно, но достаточно для возвращения в тыл. Он усмехался: и пули на такого шлимазла судьба пожалела. Ему приводили в порядок ногу в Киевском госпитале для комсостава. Гнуться будет. Частично. Надо беречь. Что ж, отвоевался. Он член партии с шестнадцатого года, большевик с хорошей репутацией.
Не желающий больше быть большевиком. Ему открыты все пути партийной карьеры — и ни одного из них он не хочет. А из партии не выйдешь, это самоубийство — выходить из партии. И кто он вообще? Еврей? Но по документам русский, да и в Бога не верит. Предлагали работать в Москве, его статьи в «Красном кавалеристе» заметили. Извините, у него после ранения иногда темнеет в глазах. Его еще ударило по голове. Он бы хотел вернуться в Одессу. Если можно, конечно. Он оглядится, поправится и найдет, к чему приложить силы. И у него там старушка-мать. И старые товарищи его там помнят. Ах да, там теперь почти все новые товарищи. Яков понимает. — Из старых кто оказался врагом революции и расстрелян ею же, кто погиб в боях, как товарищ Чижиков`. Но все-таки, если можно, он хотел бы быть полезным именно в Одессе.
Почему бы отказать в таком пустяке инвалиду, герою гражданской войны? И не отказали. В Одессе тоже надежные люди нужны. А товарищ Краснов — из надежных.
ГЛАВА 24
При деникинской власти Петровы вернулись на прежнюю квартиру. Иван Александрович первым делом ринулся в кабинет. Нет, не тронуто. Пропали, конечно, безделушки: малахитовое пресс-папье, чернильница серебряная… Но мебель не сдвигали даже: помещение было предназначено для народного суда, так зачем же письменный стол выносить? Пусть послужит пролетарской власти. Иван Александрович усмехнулся и завозился под столом, у правой тумбы. Не догадались товарищи! А теперь паркетину за шкафом выдвинем осторожненько… Все в тайниках оказалось в сохранности, и глава семейства окрепшим голосом позвал Машу: пусть повосхищается его предусмотрительностью.
И до февраля двадцатого года прожили безбедно. Было даже молоко Олегу и сахар вместо сахарина. А там вошла в город конница Котовского, и опять началось. С той только разницей, что было ощущение у всех: теперь надолго. Не думали, конечно, что на семьдесят лет. Кто надеялся, что навеки, кто давал этой власти три года от силы. Иван Александрович был пессимистом. Он давал пять.
Снова заработало ЧК на Маразлиевской, закричали газеты про зверства деникинской контрразведки: живых людей с баржи по ночам топили! Снова организовали домкомы из сознательной бедноты, и нечего было Петровым удивляться, что пришли вечерком:
— Порадовались на белых, буржуи? Очистить помещение! Постановлением домового комитета.
Теперь их уплотнили не в прежний полуподвал, а в угол двора, в часть их же дома. Это было везением: целых две комнаты на первом этаже, и с отдельной дверью! Там когда-то было хозяйство Федька-кучера, и сам он там с женой жил. Три окна во двор, да еще подвальчик под уголь. Уголь, впрочем, им не оставили: выгребли, да не дочиста. Даша с Анной наскребли по углам еще три с половиной ведра. Что ж, через месяц-полтора можно и не топить, а несколько недель продержимся! Иван Александрович во вторую же ночь вышел на разбой, и с торжеством приволок две доски от какого-то забора. Вторая комната, где почему-то была кухонная плита, в рассуждении вентиляции никуда не годилась. А зато эту тупиковую комнатку можно было плитой и отопить. Там все и спали, Олег — в углу, у плиты под боком. Комната побольше, с выходом во двор, еще много лет называлась в семье «холодной». На что жить — было пока неясно, но Анна, как опытная медсестра, надеялась найти работу.
Но не тут-то было. Оказалось, что устроиться на работу можно только по справке от домкома, а с чего бы домкому выдавать такую справку непонятно откуда взявшейся буржуйской невестке? Да она тут и не жила раньше. А муж кто? Ах, Петров — старший сын? На войну он и правда солдатом ушел, но с тех пор — весь двор знает — в офицеры выслужился! В царской армии. И где же он сейчас? Ах, без вести пропал? Знаем-знаем такое «без вести». Анну и самое разъяснить бы следовало, не то что справки давать. Карточки на хлеб выдавали те же домкомы, и ясно было, что на советский паек Петровым рассчитывать не приходится. Даше, однако, поколебавшись, дали. Как угнетенному элементу.
— Хоть дитя с голоду не дойдет! — радовалась она. Из-за перебоев со снабжением паек получался не каждый день, но все же кое-что для малыша было.
Канализация в доме имелась, но замерзли какие-то трубы, и весь двор бегал теперь в обледенелый дворовый сортир не три щелястых кабинки. То ли с этого, то ли от стояния в пайковых очередях, Даша вдруг закашляла и слегла с температурой. Термометр у Петровых был, да не термометром же лечить! Укутали чем могли, уложили в Олежкин угол, и Анна побежала по городу искать хоть какие-то медикаменты. Дульчина уже не было в Одессе: ему удалось устроиться на французский пароход «Дюмон Дорвиль», принявший на борт группу ученых и писателей. В основном учеными и писателями оказались коммерсанты, преимущественно почему-то греки и караимы. А все же Дульчин ухитрился, и наскоро забегал тогда прощаться. Но больница-то, бывшая Евангелическая — должна же оставаться на месте, и кто-то там работает: не может быть, чтоб не нашлось старых знакомых.
Однако старый знакомый встретился гораздо раньше: не успела Анна обогнуть собор, как ее окликнули.
— Анна Ванна, душа моя ненаглядная!
Она вздрогнула, но дерзко взглянула на человека в долгополой шинели с красными кубиками в петлицах. А он расхохотался:
— Анюточка! Не узнаете? А я третий день вернулся, дай, думаю, заверну к вам!
Из-под буденовки с синей звездой лба и волос не было видно, но глаза блестели так весело и жуликовато, что Анна наконец признала:
— Андрейка!
— Он самый. У, какая вы стали поганенькая, косточки светятся! Как там ваши? Максимка как? А старики? Ой дайте ж я пожму ваши золотые ручки! Это ж я потом только оценил, как вы с Мариной мне бинты меняли. Меня как под Черкассами подырявили — фельдшерица зверь попалась: бинт присох, так она с кровью рвет, стерва! А я вас все вспоминал, как вы отмачивали нежненько, Господи упаси, чтоб не больно! Ну, вы торопитесь куда? А то б зашли до ваших, повспоминали бы. Мне самому приглашать некуда: только назначение получил, в Пролеткульт. Не устроился еще. А не я буду, если с Пролеткульта на снабжение не переведусь, во тогда заживем!
Такая искренняя, беззаботная радость исходила от Андрейки, и до того он ни взглядом, ни повадкой не изменился, что Анна и сама почувствовала, как рада встрече. Ну, пускай он большевик, и, видимо, на больших постах. Что это за Пролеткульт такой — она не знала, но хоть не ЧК, и то хорошо.
— А вы что ж, военный теперь? — спросила она.
— Повоевал, да дома лучше. Уй, у меня была такая контузия! Комиссовали вчистую, — лукаво ухмыльнулся он. — А пацанчик-то ваш как? Произрастает?
И ни с того ни с сего Анна вдруг все ему рассказала. Про родителей, и что Максим с Мариной уехали, и про Дашу. Почему-то она была уверена, что не станет Андрейка стрелять в нее, офицерскую жену, из нагана. И в ЧК не поволочет. И вообще какой из него большевик? Он же добрый. А ей надо выговориться, а он так по-хорошему утешает.
— Ну Анюточка, ну не плачьте, не рвите мне сердце. Я не могу видеть на ваши страдания. Я ж после фронта слабонервный, я за себя не отвечаю. Я пойду до того домкома и возьму их за душу.
— Душу теперь отменили, — усмехнулась Анна сквозь слезы.
— Так я возьму их за черти, вот этим именным наганом от самого товарища Буденного! Они у меня будут танцевать «семь сорок», или чтоб меня покрасили. Идите до дома, и через полчаса я приволоку вам доктора.