Виктор Окунев - Записки лимитчика
— Фуежная, — добавляют немедленно; все опустошенно смеются.
— А ничего, бабы, вот оторвемся от скалы, там легче будет, — говорит пожилая звеньевая, запалив «беломорину». — Главное дело — от скалы уйти, бетон уложить.
Крупная в плечах и бедрах, она не уступит и мужику. На ней выбеленная годами солдатская гимнастерка с раскрытым воротом.
— Нам легче уже не будет! — махнула на это рукой Мария, или, как здесь ее зовут, Машка, Ксендзова. — Нам еще век свой изробить надо.
Она светловолоса и светлоглаза, рот у нее велик, губы потрескались, как от сильной жажды. Откуда она? Западница, говорят...
— Была бы шея — хомут найдется! — привычно откликается другая Мария, Тамбовская. Эта — низкоросла и невидна собой, голос у нее простуженный, зато она боевита. — Ну мы и семиселки, — добавляет, имея в виду что-то свое, дальнее; но ее, кажется, понимают. — Нам, семиселкам, одна судьба!
— Может, нашим детям хорошо житься будет, — не то спрашивая, не то утверждая, говорит тихая Зина Белоликова. — Может, моей Светке по-другому в жизни выпадет...
И какую-то минуту все женщины думают одно вместе с ней.
Пришел электрик, и вот уже женщины весело, хоть и грязно, с мати на мать, ругаются, плюются на его задевающие за живое слова, машут руками на Вальку малолетку.
— Ты не слушай, не слушай! — кричат они. — Мы тебе не целки, мы все уже лапаные, нам стыда нет! Валька, девчонка лет пятнадцати с половиной, с кукольно-неживым румяным лицом, среднерослая, стройная, в лыжных штанах синих и в кокетливо подогнанной телогреечке, приставлена исполнять всякую легкую работу — принеси, подай... Она осторожно улыбается, опуская длинные кукольные ресницы.
— Ну что ж, бабы, — говорит наконец звеньевая, послабив шланг и беря, в свою очередь, отбойный молоток, который и без нажима, от одного лишь прикосновения к нему сразу же начинает ворчать, подрагивать, словно бы в нетерпении. — Пора! Раз уж мы такие бесстыжие... Куда денешься. Так что давайте!..
И, перед тем как ему закричать гулко, зайтись в бешеном, самолюбивом хохоте, кто-то вспоминает как утешение и надежду:
— Главное — от скалы уйти, бетон уложить...
Кому поверил? Кое-что о халтурке
Иван Иванович оплошал: обдурили-таки его с плакатами. Узнали мы это случаем, не хотел он, правда, никому говорить. Видим: сидит на кровати не в себе. Во вторую смену ему, знаем. А время уже после пяти...
— Бичую! — отвечает он на наши недоуменные взгляды и криво так улыбается. Тут пошел у него по лицу пятнистый румянец, шрам на лбу задергался, а глаза куда-то опрокинулись. — Бичевать буду, — говорит. — Эх, товарищеньки, и забичую!..
— Да что с тобой? — трясем мы его. — У тебя же все так хорошо вытанцовывалось — и с работой, и с халтуркой.
— Вот тут у меня халтурка, — распахнул телогрейку, против сердца показывает. — Кому поверил?
Горько так сказал, голос — трезвый.
— Кто тебе в карман наклал, дядя Котя, что ли?
Дядя Котя утвержден инженером по технике безопасности: он стар, и образование у него пять классов — только-натолько, — так что можно ждать от него всякого чуда... Но нет, дядя Котя старость свою бережет, он тут ни при чем. Дядя Котя, хоть и смеются над ним, над его инженерством, правильно вырешил: доверил профсоюзнику Инживоткину это дело. Деньги — с ними всегда много мороки!
Инживоткину, конечно, интересно. Однако он сам ничего не надумал. Кликнул по телефону Инживоткину, половину свою. Новая комендантша она, над всеми общежитиями властвует. Та лётом прилетела, несмотря на слоновью комплекцию. Надула щеки, фукнула, слово молвила:
— Нечего тут и голову ломать, возьмем да и нарисуем эти плакаты сами. Неужто деньги из рук упускать?
Негоже, конечно, он и сам так думает. Только вот что-то тревожит его, тревожит.
— Удивляюсь, — совсем уж трубным басом возговорила Инживоткина и руки под грудями скрестила, — Удивляюсь, как я с тобой жить согласилась?
Уговорила. Но весь этот разговор между ними был, одни стены в грамотках их подслушивали.
Оказал Инживоткин слабость — взялся, да не сладил: каждая работа сердца требует, на голом денежном интересе не всегда выедешь. Свалил заказ на Ивана Ивановича нашего: тот под настроением был, себя не коверкал. Иван Иванович залютовал, с наскоку взялся. Очень уж хотелось ему себя в своих глазах отстоять, про других-то он и не думал в тот момент. Не пил, правда, чифира с вечерней говорильней общежитской не замечал. Писал безопасные плакаты, как иконы в старину писали: истово, храня испуг вдохновения в онемевших пальцах.
Инживоткин его сломал, Инживоткин ему копейки не заплатил, выписал наряды на жену свою, инквизиторшу. Тогда вот и забичевал Иван Иванович, притаился на кровати. Таким его мы и застали.
— Ты не бойсь никого! — сказал я нерешительно и посмотрел на Сантьяго вопрошающе.
Иван Иванович шевельнулся было, да опять замер.
Всю жизнь его гнули, всю жизнь обманывали. И обман наглый, и слова не скажи: поплатишься... А такой Инживоткин отомстит.
— Ты к начальнику сходи, — посоветовал Сантьяго и, поперхнувшись словами, закашлялся, отчего гитара, ожидавшая его на гвоздике, тоненько заныла.
— Ты к начальнику-молчальнику не ходи, — встрял Толик и окурок в жестянку кинул. — Сходи лучше на постройком!
Был Толик коренным москвичом, с Шоссе Энтузиастов, брат-двойняшка его в колонии сидел, — Толика внимательно слушали...
— Мы все с тобой пойдем! — сказал Витька Мамакан и стряхнул с журнала «Наш современник» горку спитого, иссохшего от давности чая. Читал Мамакан запоем...
— Ну, спасибо, мужики! Сам не знаю — почему верю вам, почему слушаю, — заторопился Иван Иванович, ожил немножко. — Москвичи говорят — москвичам верю. Может, и отсужу деньги. Давайте по такому случаю скипятим чего-нибудь.
Повеселел.
Как он эти денежки, зажмотенные, на постройкоме отвоевывал, как мы свидетельствовать на народ ходили — верили нам и не верили, — история другая, долгая.
Митя с медалью
...И сегодня были лопаты, мерзлая неласковая земля, дробный и особенно настырный стук отбойных молотков, извивающиеся шланги сжатого воздуха, дым костров. Костры наладили — отогреваем землю, — все эти дни стоят сильные морозы. Зато в работе жарко, успевай крутиться!.. А поспеешь — употеешь. Земля, земля... И мы с лопатами. К концу дня, конечно, устаем.
В общежитии вечером — хоровод пьяных: общежитских и их гостей, все порывающихся куда-то сбегать и кого-то еще привести; пестрое однообразие женщин, цепляющихся за мужчин, виснущих на них, вскрикивающих — гулящих. Кто-то падает на лестнице и не может встать. Женщина над ним хохочет или плачет, поднимая, — не поймешь!
В короткое затишье слышу: прошел поезд, шум его, удаляясь, становился все глуше и глуше, пока совсем не стих. Но даже и после этого оставалась еще какая-то неясная область шума. Неясная, но, казалось, полная мысли.
Вот Митя Павлов. Какой же он сутулый, пожилой, близорукий, с добротой лица! Чуть прихромый. Сегодня работали мы в паре с ним. А на такой работе — земляной, тяжкой, — все в тебе вывернется наизнанку, выйдет вместе с робким твоим, давно привычным духом, и ты поймешь...
Был на финской войне он — три месяца при штабе дивизии состоял. После той победы наградили его тридцатью рублями.
— До сих пор помню эти тридцать рубликов, — словно удивляясь себе, виновато усмехается он, показывая плохие зубы. — Ну а потом уж эта война, тут, конечно, досталось всем...
В 42-м попал Митя в плен. Было это в Курской области.
— Старый Оскол... — произносит он глухо, не меняясь в лице, страшно просто. — Там в окружение попали. Армией командовал Тимошенко. Мост был взорван...
Что же это за мост? Что он в те дни решал? Непонятно. Митя не может уйти от этого моста.
— Взорвали мост, — мертвенно повторяет мой рассказчик. — Осталась техника: танки, танкетки там, пушки... И со снарядами! — добавляет он. — Главное, некому было командовать! Тимошенко, говорили, улетел от армии на самолете. Генералишки разбежались. Люди пробовали пробиться — стреляют отовсюду... Может, там двадцать автоматчиков всего было! — неожиданно горячо вскидывается Митя, да тут же и стихает.
Все это старое, видно, для него не старится!
— Разбрелись мы по деревням. Есть было нечего. Что украдем, то и наше. У своих крали... Голодуха, брат, одолела. И на позициях-то одной чечевицей питались...
А служил он все время в войсках НКВД.
Стали немцы ловить их по деревням. Видят где и зовут так: «Лось, лось!» Подманивают руками — иди, мол, выходи сюда. Хитро улыбаются...
Митя, бросив лопату, показывает, как подманивали их.
И пошли.
— А что же ты думаешь?
Митя защищается. Все годы он был беззащитен, а теперь... Что с ним теперь такое?
— Терпячка кончилась, — объяснит он потом. — Терпел я, брат, всю жизнь претерпевал. А теперь...