Богомил Райнов - Странное это ремесло
Я сказал «всем на беду» потому, что, когда разбираешься в подобных происшествиях, трудно решить, кто же, собственно, должен стать главным героем рассказа, ибо самые разные люди на разных основаниях претендуют на это высокое звание. Лично я имел удовольствие познакомиться лишь с подружкой Жуана, которая тоже могла бы стать центром повествования, — в том случае, если бы я всерьез занялся этой историей.
Иной раз говоришь себе, что подобные истории не стоят труда, что это жалкие уголовные происшествия и ничего больше, но заглянешь в них поглубже — и обнаруживаешь те же самые чувства, какие мы привыкли называть высокими, — любовь, ненависть, дружескую верность, преданность общему делу, самопожертвование, мужество, но только все это опошлено, деформировано, изуродовано, как великолепные некогда одеяния, превратившиеся со временем в жалкие лохмотья.
Когда один мой знакомый, обладавший богатым прошлым в парижских лабиринтах, через два дня после убийства привел меня в «Шаривари», заведение оказалось закрытым. Снаружи оно выглядело вполне обычным. И улица Годо-дю-Морой, плохо освещенная и почти пустынная, тоже была вполне обычной, если не считать нескольких проституток, маячивших на углу, что тоже, впрочем, было делом обычным для этого квартала. Мы свернули на другую улицу, углубились в третью и оказались перед небольшим кафе.
— Войдем, — предложил мой знакомый. — Это заведение Жуана, вернее — его подружки.
Заведение выглядело бедноватым и старомодным — ни неоновых ламп, ни зеркал. Освещалось оно тремя лампами под белыми абажурами, которые напоминали плевательницы, а на полке за стойкой бара стояла всего дюжина бутылок. В помещении было безлюдно, только в глубине, за двумя столиками, сидели несколько размалеванных женщин и несколько мужчин специфической внешности — шик ночных кварталов — и негромко беседовали между собой.
Мы сели поближе к двери. Одна из женщин в глубине зала встала и направилась к нам.
— А, Морис, это ты… — сказала она, узнав моего спутника. — В скверное время приходишь, мой мальчик.
«Мальчику» было под пятьдесят, а хозяйке кафе вряд ли больше тридцати, причем она, вероятно, была еще недурна собой, но в этот час и при унылом свете фарфоровых плевательниц выглядела не хорошенькой, а только усталой и расстроенной.
— Что прикажете? — машинально спросила она. Мы сделали заказ. Она зашла за стойку и вскоре вернулась с чашкой кофе и рюмкой перно.
— Присядь на минутку, — пригласил ее мой знакомый. — Что слышно? Робер сдался властям?
— Ничего не знаю… Вряд ли… — проговорила она, опускаясь на стул.
— Да ну, не раскисай! — произнес мой спутник с той чуть наигранной бодростью, какой мы всегда готовы угостить ближнего. — Что особенного? Посидит годик в тюрьме и выйдет. В конце концов он стрелял обороняясь.
— Ты что — не понимаешь? Не тюрьмы я боюсь, а другого! Они поклялись, что прикончат его.
— Ну, пока он свое отсидит, они угомонятся.
— «Отсидит»… Неизвестно, дойдет ли до этого… Как бы они не пристрелили его прежде, чем он сядет…
Она подперла голову рукой и устремила усталый взгляд в мраморную столешницу.
— Сколько раз говорила ему: кончай ты свои старые связи и свары… Сколько раз!.. Еще когда мы взяли в аренду это кафе, он клялся мне, что завязал, что начинает новую жизнь…
Женщина продолжала какое-то время в том же духе, мой спутник еще какое-то время продолжал успокаивать ее, затем мы допили каждый свой напиток и поднялись.
— Спасибо все же, что надумал зайти… — с бледной улыбкой сказала на прощанье хозяйка. — В такие дни друзей обычно становится меньше…
Целых два месяца Робер Жуан где-то скрывался, а потом газеты сообщили, что он сдался полиции. Суд увидел в его действиях «признаки необходимой обороны» и приговорил к пяти годам, которые при должном поведении могли свестись к трем.
Тем временем корсиканцы устроили своему обожаемому Куку одну из самых пышных погребальных церемоний, какие записаны в похоронных анналах Третьей республики. За импозантнейшим катафалком растянулся больше чем на километр кортеж из десятков роскошных машин с сотнями венков, каждый из которых стоил небольшого состояния. Фельетонист «Юманите» отозвался на событие ядовитой заметкой, озаглавленной «Великий покойник». В ту минуту, когда гроб красного дерева был опущен в могилу, друзья почившего, не стесняясь присутствия полицейских, торжественно поклялись отомстить за него.
Спустя три года, когда я давно уже и думать забыл об этой истории, просматриваю утром газету и натыкаюсь на сообщение:
ПЕРЕСТРЕЛКА НА УЛИЦЕ ЛЕПИК ДВОЕ УБИТЫХ
Событие разыгралось молниеносно: гангстеры остановили свою машину посреди оживленной улицы, выпустили в прохожих несколько очередей из автомата и мгновенно умчались. Два человека были убиты на месте, двое раненых скончались в больнице. Но это были случайные жертвы, попались под руку, как говорится. Нападающие целились лишь в одного человека, который и остался лежать на тротуаре в луже крови, — это был Робер Жуан, незадолго перед тем выпущенный из тюрьмы.
Жуан в отличие от Кука был не католиком, а протестантом. Его похороны, по доброй протестантской традиции, были скромными, аскетическими, без «кадиллаков» и пышных венков. Но без одной церемонии не обошлось и на этот раз — без неминуемой клятвы мести. Алжирцы возвестили во всеуслышание, что корсиканцы заплатят за смерть Жуана пятнадцатью трупами.
Клубок кровавой вендетты продолжал разматываться.
* * *Я следил за подобными и многими другими событиями по газетам. Но газеты — это одно, а живые люди — другое. Газеты… В них все было четко и ясно, а вот если тебе случалось проникнуть в дебри обыденной жизни города, все запутывалось и усложнялось, каждая проблема распадалась на множество историй, на обрывки противоречивых и неясных человеческих судеб.
Вспоминаю свои походы в рабочие кварталы Парижа. Было не слишком удобно лезть к людям в дом, заглядывать в их жизнь, но как иначе составить о них хотя бы поверхностное представление не как о единицах определенного общественного класса, а как об отдельных личностях. Уступая моим просьбам, мои друзья-коммунисты водили меня к своим друзьям — рабочим, происходило это обычно поздно вечером, после ужина, чтобы не мешать их семьям, и мы до полуночи засиживались в тесных кухоньках за большими чашками дешевого кофе и бутылками дешевого вина, обсуждая всевозможные темы.
Во время одного такого похода я познакомился с тем рабочим, вдовцом с двумя маленькими детьми на руках, которого я впоследствии сделал героем своего рассказа «Марсельеза». В рассказе он погибает, в действительности же, надеюсь, жив и здоров. Погибли другие — девять человек, убитые или смертельно раненные в уличной стычке 14 июля, когда группа парашютистов и фашистского отребья вздумала поразвлечься, «окропив» пулями традиционную народную манифестацию. По чистой случайности я оказался поблизости от места происшествия и собственными глазами видел эпилог этого зверского покушения. Но увидеть уличную схватку еще не значит «увидеть» рассказ; рассказ я увидел лишь после того, как вообразил, что один из убитых — знакомый мне рабочий.
Этот человек был мне понятен, и я беседовал с ним в его маленькой кухоньке, как беседовал бы с любым другим из моих друзей. Но вскоре после этого меня пригласили к другому рабочему, потомственному социалисту, мастеру-строителю, и тут все снова запуталось. Этот человек имел небольшую, купленную в рассрочку квартиру, небольшую машину, тоже приобретенную в рассрочку, холодильник, телевизор, не помню что еще — все в рассрочку. Добродушный и, в целом, довольный жизнью, он восседал в гостиной своего маленького земного рая в рассрочку и на любой мой вопрос имел готовый ответ. Новое правительство? Такие же мошенники, как прежнее. Социальные приобретения? Они их обесценили вздорожанием жизни. Коммунисты? Среди них есть славные ребята, но это сектанты, доктринеры или наивные души. Верят, будто забастовкой или демонстрацией переделают мир.
— Тебе-то забастовки не по вкусу, а? — поддел его знакомый, который меня привел.
— Почему же? Но когда от них есть прок. А бастовать просто для того, чтобы остаться без заработка, не иметь возможности внести взнос за машину, которую у меня за это через месяц-другой отберут, — в такой забастовке я смысла не вижу, можете считать меня реакционером, если хотите…
Он был не реакционером, а буржуа, мелким буржуа — в точном соответствии с масштабами его маленького, полученного в рассрочку рая.
Между тем мои записки росли, и когда я принимался их перелистывать, у меня в голове возникало настоящее столпотворение, как бывает на именинах, когда приглашаешь десяток самых близких людей, а каждый из них считает необходимым пригласить еще двоих, чтобы было веселее, а каждый из тех двоих… и так далее, и в результате в квартире не повернуться, а шум стоит такой, что соседи грозят пожаловаться в милицию.