Виктор Голявкин - Избранные
— Лучше в Бильгя, — сказал Таракан, — там глуше.
— Поселиться всем в Бильгя, — согласился Сашок, — и через некоторое время обрушить на Союз художников серии пейзажей в свойственной нам широкой манере! Это было бы убийственно! Помещение нам дадут. Мы потребуем. Откроем выставку и загремим!
— Вниз по лестнице, — сказал Миша.
— Да что с ним говорить? — сказал толстяк. — Пусть пишет свои стенды.
— А вы что пишете? — спросил Миша.
— Мы пишем временно, а ты всю жизнь. Ты нас с собой не сравнивай. Ты только в училище поступил, а мы все прошли. Пройди с наше, после рассуждай.
— В таком случае я могу вас из своей мастерской вытурить.
— Удар ниже пояса, — сказал Сашок.
— Тогда молчите.
— Молчим, — сказал Сашок.
— Что значит мастерской своей не иметь! — сказал толстяк. — От каждого выслушивай, мне это не по душе!
— Иметь мастерскую еще не все, — сказал Сашок. — Левитан ютился по чердакам, а пейзажист отменный.
— Пришли в мастерскую, так работайте, — сказал Миша.
— Работаем, работаем, — сказал Сашок.
На самом деле они давно уже не работали. Для приличия немного помазали, и дальше:
— Настоящий мастер тот, кто умеет находить красоту в обычном!
— Делакруа имел солнце в голове и бурю в сердце!
— Фрагонара, оттого что он все время смеялся, быстро сочли посредственным живописцем.
— А Караваджо закалывал всех, кто его критиковал.
— А Сальватор Роза был бандит.
— Франс Хальс писал широко!
— Малявин писал широко!
— Цорн писал широко!
— Коровин писал широко!
— Шире надо писать, — сказал толстяк, — и плотней.
— Плотней надо писать, — согласились Таракан с Сашком. — И шире!
В дверь ворвался странного вида парень, без шапки, на шее еле держался шарф. Он именно ворвался, а не вошел. На вид ему было лет двадцать.
— Где мой стенд? — спросил он.
— Бери в углу, — последовал ответ.
Он взял стенд без фотографий, приготавливал место, выжимал на палитру краски, а я рассматривал его.
— А кто это такой? — спросил он, показывая на меня.
— Мишин приятель.
— Художник?
— И вы тоже пишете пейзажи? — спросил я.
Он не ответил, сел с краю пятым, принялся за работу. Но тут же спросил:
— А собственно говоря, почему вы так решили?
— Так… — сказал я.
— Писать пейзажи их дело. — Он кивнул на приятелей.
— А ваше дело?
— Это не ваше дело.
— Рауф нас не признает, — сказал толстяк. — Потому что он все делает навыворот, а мы просто и естественно.
— Через оперу, — сказал я.
— Как вы сказали? — спросил Рауф.
— Не важно, — сказал я.
— Сейчас мы будем делать просто, — сказал зло Рауф, набрасывая панораму города, — очень просто. А вы что, собственно, здесь делаете? — спросил он меня.
— Сушу штаны, — сказал я.
— Я сейчас делаю то же самое.
— Значит, мы с вами оба сушим штаны?
— Вот именно.
— Оригинальничает во всем, — сказал толстяк, — даже сейчас, заметьте, он не рисует, а сушит штаны. Не правда ли, занятно?
— Не ваше дело, — огрызнулся Рауф, — сушу штаны.
— Я тоже сушу штаны в таком случае, — сказал толстяк, — мы тоже сушим штаны. С какой стати он себя каждый раз выставляет? Мы все работаем одинаково, на равных, и нечего выкаблучиваться!
— А кто вам мешает тоже сушить штаны? — сказал Рауф. — Делайте вид, будто вы не рисуете, а именно… так сказать… сушите штаны… а?
— Бесполезно с ним разговаривать, — сказал Таракан.
— Нечего с ним разговаривать, — сказал толстяк.
— Каждый прав по-своему, — сказал Сашок.
— Миша работает как машина, — сказал Рауф. — Пикассо тоже работает как машина, но ни одной линии не проведет без напряжения, вот это художник! Не найдете у него вялости, ни за что на свете! У него все в напряжении, и я не могу без напряжения.
— Не испорти стенд, — сказал Миша, — не слишком напрягайся, если хочешь заработать.
— Пикассо все делает наоборот, — сказал толстяк, — птицы у него в аквариуме, а рыбы в клетке.
— А где, по-твоему, должны быть рыбы? — спросил Рауф.
— Разумеется, в аквариуме, — сказал толстяк.
— И рыбы, и птицы, и весь мир должен быть в голове у художника, — сказал Рауф.
— Хватит нам одного товарища с тараканом в голове, — сказал толстяк, — еще рыб не хватает.
— Ну вот, опять… — сказал Сашок.
— У меня готово, — сказал Рауф, поворачивая стенд на всеобщее обозрение.
Я увидел нечто, отдаленно напоминающее мою стену.
Миша положил палитру, подошел к Рауфу и сказал:
— А ну, сотри.
— Пожалуйста. — Рауф послушно смочил тряпку в скипидаре, стер свое художество.
— Больше ты стенда не получишь, — сказал Миша.
— Подите вы все в болото! — заорал Рауф, запуская тряпку в абажур. Он закачался, заплясали тени по мастерской. Хлопнула дверь за Рауфом.
— Он ни во что нас не ставит, — возмутился толстяк, — а мы ему работу достаем!
— Может, он принципиально считает, — сказал Сашок, — лучше без шапки ходить, чем такую работу делать. Каждый по-своему считает, и каждый прав.
— Я считаю, живопись — первое искусство… — вздохнул толстяк.
— А я — второе, — сказал Таракан, — несмотря на то что сам являюсь живописцем.
— Именно живопись есть первое из искусств, как говорил Рембрандт, — сказал Сашок.
— А по-моему, музыка, — сказал Таракан.
Все, кроме Миши, давно уже отвлеклись от панорам города и размахивали кисточками в воздухе.
— Что бы ты предпочел: видеть или слышать? — спросил Сашок.
Таракан подумал и сказал:
— Ну, видеть.
— Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, — выдал Сашок.
— Семь раз отмерь — один раз отрежь, — выдал Таракан.
— Работайте, ребята, — просил Миша.
От Миши отмахнулись. Спорили, что первое: музыка или живопись. Сыпались имена как из рога изобилия: Гойя, Тинторетто и Курбе, Чайковский, Дебюсси, Бетховен, Мясоедов, Максимов и Саврасов, Веронезе, Тициан, Эль Греко, Греков, Врубель и Рублев. Передвижники, кубисты, сезаннисты…
— Дулова отличная арфистка, — сказал я.
— Кто, кто? — все повернулись в мою сторону.
— Дулова.
— Какая Дулова?
— Кончаловский написал ее портрет.
— Ну и что?
— И больше ничего.
Совсем не к месту заявил я о Дуловой. Так вышло. Рудольф Инкович хвалил мне Дулову, и портрет ее написал Кончаловский. Рудольф Инкович смыслил в музыке, а Кончаловский не писал бы ее портрет, если бы она того не заслуживала. Глупо влез в разговор, я это сразу понял. Они завели дальше, а я больше влезать не стал.
Высохли мои штаны. Я оделся, попрощался, поблагодарил. Взглянул еще раз на стены с унылыми пейзажами и вышел на воздух. Мало я знал о художниках и всяких там полутонах. Ни черта я не смыслил ни в музыке, ни в живописи, а они хоть и знали, да толку что?
Парк был мокрый, пустой и темный. Темнела груда скамеек. Гудел в море пароход.
27Скрипит трамвай на повороте. В нашем южном городе внутрь трамвая не любят залезать. Облепят его снаружи, висят со всех сторон, даже спереди. Не видно водителю дороги. Останавливает вожатый трамвай, выходит из своей кабины и кричит:
— Слезайте с моего стекла, не видно мне дороги.
А земляки возмущаются:
— Езжай, не задерживай, хорошая погода, не хотим внутри сидеть.
Махнет рукой водитель, возвращается на свое место, и дальше покатили. Спереди люди — предупредят опасность, если она появится. Не волнуйся, вагоновожатый, предупредим об опасности!
Остановится трамвай между остановками, народ спрашивает: «В чем дело?» Водитель отвечает: «Погодите, братишка сейчас придет, газированной воды отправился напиться».
Вернулся братишка, и дальше поехали. Брат есть брат. Если он пить захотел, так что же ему делать? Не помирать же от жажды брату! Хуже, если он туфли собрался почистить в такой момент. Чистят ему туфли на углу, а земляки торопят. Водитель объясняет: «Если тебе завтра то же самое понадобится — остановим». Земляк земляка видит издалека, а не рыбак рыбака, как обычно считают.
Во какие мои земляки.
Иду по той же Ольгинской под скрип трамвая, выиграл два боя, сдал в школе все экзамены и трамвайный скрип как музыку воспринимаю.
28Зарекся к живописи возвращаться, да только никто не может заранее сказать, что ему завтра в голову взбредет.
29Машу отцу на горе и маме на пристани. Сверху отец с экскурсией видит пристань и пароход. Меня он не увидит с такого расстояния, но я помахал ему и Нагорному парку. Убрали трап. Отходим медленно. Бурлит вода за кормой. Море гладкое, удачная погода. Устраиваются палубные пассажиры. Открываю чемодан, бьются на крышке боксеры. Вытаскиваю Алькино письмо, перекладываю в карман. Он зовет меня к себе. В Москве поступлю в художественное училище. Лучшее училище в Союзе. Везу холст «Нокаут». Будем с Алькой учиться в одном училище, как в детстве учились в одной школе.