Нина Морозова - Против течения
Взволнованный произошедшими за последние дни странностями, я довольно рано вернулся домой и лёг спать засветло. Мне снились бабочки моей сумасшедшей праматери, какие-то приземистые города на плоских равнинах под жутким солнцем в чёрных клубах облаков. А где-то к утру я вновь вышел к Мойке. Я был одинок, как никогда, и даже тень оставила меня. Улицы были совершенно пусты, и жалобно пели водосточные трубы под северным диким ветром. На углу переулка Подбельского я остановился возле тумбы с ободранными афишами и пытался разобрать названия минувших концертов. Мне пришло в голову, что издали будет понятнее, и я вышел на середину дороги. И вдруг из-за угла молнией блеснуло глухое железное тело автомобиля. Он мчался бесшумно, и ударил меня в грудь, когда я только начал поворачиваться к нему. В безлунном небе мелькнули бешено вращающиеся пары колёс, и я, поверженный навзничь, захлебнулся в своей крови, заливающей асфальт. В последнюю секунду исчезающего сознания я удивился тому, что кровь пахла болотной водой.
Блаженное утро, внесённое в город на плечах трубочистов, не рассеяло моего дурного настроения, возникшего ещё во сне. И я, разыскав в холодильнике полбутылки кислого вина, стоявшего там с незапамятных времён и махнув его в горло одним глотком, раньше обычного вышел из квартиры. Размышляя о своей бессмысленной жизни, я шёл, куда меня вели запахи воскресающего дня, и очнулся, шарахнувшись от воя машины с красным крестом, свернувшей за угол. Я бросился туда и влип в мостовую. По-видимому, минуту назад огромный старый лимузин сбил прохожего, лежащего теперь на носилках. Озеро красное омывало асфальт, и небольшой ручеёк загнулся у моих ног. А я, окоченев от ужаса, смотрел на ноги пострадавшего, высовывающиеся из-под наброшенной простыни; и, переведя глаза на свои, убедился, что у меня точно такие же ботинки и брюки того же неопределённого цвета. Отвернувшись, я наткнулся на доску с оборванными афишами, и, бормоча проклятия, бросился прочь.
Свеча тихо потрескивала на подоконнике. Я с ногами сидел на нём, устремившись душой в звёздную суету неба, и в который уж раз за вечер брал инкунабулу в руки. Фамилия автора была полустёрта, и виднелись только следующие остатки букв Л Г U К L Г U Г.
Вновь отложив книгу, я силился разобраться в происшедшем.
Если анализировать приключившиеся со мной несуразности частным порядком, то природа их оказывалась совершенно случайной. Но если их расположить последовательно и окинуть испуганным взглядом…
Меня вновь продрал озноб, и я отшатнулся от чёрного проёма окна…
Каким-то образом нас стало двое. Это совершенно ясно. Тот, другой, вытворяет всё, что ему придёт в давно истлевшую и исчезнувшую голову, и затем на улицах бьют мою, живую шею. Между нами существует какая-то связь. Ведь подтверждение сна просто кошмарно, но убедительно. Мне уже многое становится понятным. Этот, из книги, кажется, всё же не умер тогда и вряд ли умрёт теперь, хотя его и переехала машина. Если я встречусь с ним, и он до меня дотронется, я стану такой же губительной реликвией одиночества. В конце концов мы должны встретиться. Я это чувствую даже кончиками волос. Кружась по комнате в ритуальном танце страха, я понял, что НУЖНО БЕЖАТЬ ИЗ ГОРОДА, породившего этого кадавра. Бежать. Бежать. Немедленно. На столе блеснули серебряные буквы инкунабулы. ЕВАНГЕЛИЕ ОТ ОДИНОЧЕСТВА. И вырывая листы, от первого до последнего, я сжёг их на медленном пламени свечи. Старая бумага корчилась и шипела в огне, словно змеиная кожа, а по квартире разлился тяжёлый запах жжёного волоса. Я подошёл к этажерке и достал атлас. Открыв его на карте К-ской области, я закрыл глаза и ткнул пальцем в карту. И если бы я не стоял с закрытыми глазами так долго, то наверно бы заметил желтоватые огоньки, мелькнувшие в углу комнаты.
Солдатский клуб
На окраине села Белые Криницы, возле самого луга стоит Солдатский клуб. Это просторное бревенчатое здание с низкой крышей и пристроившейся сбоку кинобудкой. Назвали его так потому, что долгое время им заведовал обгоревший в двух войнах бывший солдат Ефим Бучукча. При нём развлечений для односельчан было мало, так как Ефим больше развлекался сам. Организовал он общество военных ветеранов, которые собирались в клубе чуть ли не каждый вечер и рассказывали друг другу и мальчишкам, обсевшим окна, различные небылицы и окопные истории. А потом до зари играли на хриплой и рваной гармонике унылые песни, перемежавшиеся маршами. На заре они уходили со старыми берданками за луг, где до обеда палили по воронам, обитающим там во множестве.
Всё это были старики, хвастливые и самодовольные, в любое время дня жадные до самогона. К тому времени, когда я появился на селе, в живых из ветеранов остался один, и, глядя на его дикое, усатое лицо, я вспомнил крымских степных беркутов. Такие же стекловидные глаза с пороховой желтизной, цепкие, словно когти, костяные пальцы и кривая, угрюмая походка.
Сам Ефим умер внезапно в одну из первых гроз X-года. Сердце ли не выдержало ударов грома или кровь переполнила голову словно перед атакой? Нашли его на другой день, мокрого и мёртвого, в канаве недалеко от клуба. Рядом валялось залепленное грязью ружьё с раскисшими картонными патронами, а все окна в клубе были выхлестаны мелкой дробью.
Стёкла вставили новые. Привезли из соседнего городка киноаппарат, и часто в клубе уж и танцы бывали, а он так и остался Солдатским.
Я остановился жить у соломенной вдовы Екатерины Медной, сын которой, Яшка, работал шофёром в колхозе. И в первый же день я пришёл к Солдатскому клубу. Привлечённый странными рисунками на афише к новому кинофильму, я постучал в дверь кинобудки. Раздались шаги, скрежет ключа, и, потянув дверь, я оказался перед цыганом, сидящим на корточках. Ключ от двери болтался на грязной, короткой верёвке на его шее, и, открывая дверь, он, по-видимому, никогда не снимал его, а приседал к замочной скважине. Я спросил, кто рисовал афишу и просил показать его старые, на которых были рисунки. После этого я заходил к нему каждый день, а когда появился Венцель, то остался там до конца этой истории.
Сергей только с первого взгляда производил впечатление своей цыганщиной. Затем она довольно скоро отъехала в свою родную сторону, и мы заговорили на языке полутеней, туманов и сигаретного дыма из окон мансард, потому что оба были из Города. Он приехал в Белые Криницы из соседнего областного городка, куда его занесло направление, после художественного училища. «Здесь спокойней и лучше видится, — объяснил он свой переезд, — к тому же только на крыльце этого сарая я различаю семь цветов в дыме моей сигареты». Мы часто погружались в прошлую жизнь и обнаружили, что дороги наши пересекались тут и там ежедневно. А центром наших несостоявшихся встреч была Мойка. Мы ходили одними и теми же дворами, заходили в те же магазины и столовые, то минутой раньше, то позже другого, и так и не встретили друг друга.
Венцель вошёл к нам внезапно и скоро. Он отличался красноречием, но больше говорил о музыке, чем о себе. Кое-что всё же мы услышали и поняли, что он актёр, мим. За какую-то роль или даже танец имел крупный разговор с официальными представителями искусства, после чего, испытав страшное разочарование в своей сценической деятельности, приехал сюда. Работал он здесь сторожем во фруктовых садах летом и библиотекарем зимой.
Я, кажется, видел его в премьере «Контр Электры», но он ли то был, утверждать не мог.
Итак, нас было трое, и все из Города. И у каждого свой взгляд на него. Сергей вспоминал крыши, грязные причалы, задние дворы и разбитые окна нежилых кварталов, где он обычно рисовал. Венцель описывал цветники и зоосады, ночные гонки в такси в поисках неразведённого моста и клубы прожекторов на сцене. Я опять выходил на улицы и вглядывался в лица женщин в окнах домов и на закате возле воды…
Но самым главным для нас было искусство. Наши настроения яснее всего формулировал Венцель.
«Искусство гибнет», — рёк он, занозя пальцы о неструганную еловую трибуну. Пустой зал с двумя изгнанниками в море пустых стульев удивлённо таращил глаза в ответ и, оттопыривая уши занавесей, слушал. «Его растлили старцы с порочными сединами и бывшим малиновым звоном своих имён, сейчас ползающих в карусели младенчества. Невинные стишки о сосенках, любовничающих с берёзами, и музыка, стержень которой метрономический ритм — это пустыня, наполненная бликами пронёсшихся чудес. Гении погребены под сервизами классических канонов и оттисками офсетных фабрик общественного мнения. Искусство, по-видимому, осталось в дудках пастухов сиреневых гор и в танцах женщин клана Синий Вир».
«Наша задача — отсюда, из глухого селения на краю неба возродить его, очистить и вынести за границы сезонных игр лосей. Мы — новые миссионеры, — гремел Венцель, возвышаясь уже сам над собой, — и отсюда поведём толпы адептов на вымирающие подмостья городских театров». В такие минуты Венцель бывал великолепен, хотя, как я понял позднее, призывы его представляли протуберанцы оскорблённого косностью ума, а отдаться им полностью он не мог или не хотел. Тем не менее сердца наши горели, и в изнеможении от сверхестественного возбуждения мы выкуривали оглушительное число сигарет и кружками глотали чёрный кофе. К полуночи мы успокаивались и говорили тише и лиричнее. «Ради вот этой голубенькой, на ваш мутный взор, полоски в зелёной кляксе, я прожил, может, десять лет. А сегодня, написав её, я пуст и в недоумении», — брал слово Сергей, — «Какой-то закон жизни от нас ускользает, но краска одурманивает меня своим криком, и я, словно загипнотизированный, чувствую в ней своё оправдание».