Нина Морозова - Против течения
«Господи, — говорил я, — я всего один раз в жизни был близок с женщиной». Сейчас расскажу, как это произошло. После работы я слонялся безо всякой цели в серых губах переулков. Клубился туман, и город, обуревший от первых весенних слёз, только-только приходил в себя. Навстречу защёлкали каблучки, и проходившая мимо женщина показала мне язык. Я оторопел и, развернувшись, наблюдал за ней, следуя шагах в десяти сзади. На пороге выпершего в мостовую подъезда сидел пьяный, скорбно свесив голову меж костлявых плеч. Женщина подбежала к нему и что-то сунула за шиворот. Когда я поравнялся с ним, он тупо вертел в пальцах огрызок яблока. И догнав её, я крикнул: «Послушайте, у вас не найдётся ещё одного огрызка. Я бы с удовольствием получил его за шиворот». Она судорожно захохотала, и, бросившись ко мне, сильной рукой впихнула что-то за воротник. Я загнул локоть и нащупал клочья разорванной бумаги между пиджаком и рубахой. Она бросилась от меня, но я удержал её за руку. Запах вина и женских волос, исходящих от неё, сделали меня тем, кем я был. «Куда Вас отвести? — спросил я. — Куда угодно», — ответила она, и я привёл её к себе.
Войдя в комнату, она, ни на что не глядя, пошла к кровати и легла лицом вниз. Упали туфли, и я, вновь потеряв себя, вытеснился в коридор, ломая спички. А в комнате грозно шуршало сбрасываемое платье, и всё сильнее становился цветочный запах женских волос. И тогда я, словно больной, подошёл к двери и вышел на улицу. Я ходил по городу до утра, здороваясь с ночными милиционерами, которые все меня знали за частые ночные прогулки.
Когда на заре стал заметен пар от моего дыхания, я вернулся, и, остановившись перед кроватью, словно в солнце, смотрел на её беспечное, спящее лицо. В углах комнаты мелькнули зеленовато-синие огоньки, и, решившись, я лёг, прижимаясь к ней. Ушла она вечером и больше никогда не возвращалась. И ничего не осталось от неё, кроме лёгкого цветочного запаха от подушки. Когда через неделю он выветрился, я уже сам не верил тому, что было, и скорее склонялся к мысли, что стал жертвой наваждения.
Я подходил к моему дурацкому другу — зеркалу и рассматривал своё заблудившееся в тенетах чужой красоты лицо. И оно, ей богу, что-то значило в этом мире послушных плоскостей.
Но за что я, словно прокажённый, осуждён на радость, измеряемую часами?
После этого случая, я ещё свирепей набросился на книги, и как будто выжимки всевозможных шрифтов поддерживали мои силы. А когда мне казалось, что я близок к чему-то невозможному, в углах комнаты снова вспыхивали огоньки, и тянуло густым лесным воздухом. Я не вдумывался в природу этого явления, так как считал, что раз это происходит, то оно имеет право происходить.
Глава X
Уже утро. Через лужу с синим льдом перекинуты жёлтые доски. По ним идут, качаясь, два оборванца с небритыми, оплывшими лицами и в драных картузах. На плечах их колышется мокрая лента ещё одной доски, вода струйками сбегает с плеч, вплывает в небо красное солнце.
Я и сейчас человек добродушный и весёлый. На банкетах мои остроты возбуждают аппетит и зажигают желанием мужчин и женщин, но почему они искренне снимают свои одежды и отдаются слиянию с восторгом? А я, самый пылкий из любовников этого цыганского табора — Земля, никогда не был влюблён. Дальше — больше! Те, к кому я прикасаюсь, становятся такими же изгоями чистосердечия, и фальшивые короны качаются над нашими злополучными головами. Что это? Зараза? Душевная чума? Мне ещё нет тридцати, и я должен спастись, вылечиться.
Золотари нашего мяса, врачи!
Скажите мне, подвластно ли зрачкам ваших пинцетов брожение туч в моей несчастной голове?..
Аминь, шарлатаны.
Я бьюсь, как птица, выхода не видя…
А… Здравствуй, Алексей. Давно тебя я не встречал, и слышал, ты лечился за границей? От чего?
«Да ты же помнишь, как обвалился я с балкона кокетки Ц. Был пьян, как боцман, и летел три этажа. А после этого я онемел. Язык ворочается, а голоса-то нет. Ну, я объездил наших пироговых, потом махнул в Швейцарию. Не помогли ни те и ни другие. Сходил с ума в отчаяньи, и рад был застрелиться, но тут мне подвернулся Блов. Ты его не знаешь. Уговорил идти он в горы к колдунам. Беззвучно я тогда смеялся, и пьяными слезами вымочил всю грудь. Но, делать нечего, пошёл. А было трое нас, и странные условия похода. Голыми мы вышли совершенно, и уговор был, если кто-то слово произносит, его съедают остальные. Представь теперь себе поля цветов из поднебесья и трёх нагих чиновников! Нашли мы старика не скоро подходящего, и что со мной они там делали, убей, не вспомню, но, как видишь, — говорю…»
Итак, спасенье есть. Одену платье я простолюдина и пешком пойду по знахарям, живущим в облаках и на болотах…
Я отвёл глаза от крошечной сцены посреди бара, когда на стол, сшибая бокалы, грянулась её туфелька. До этой секунды я качался в мятной колыбели прострации, пронизанной цветными нитями танца. Она плясала, дерзко дёргая подбородком, но, гордо покачивая венчиком кружевной юбки балерины, и, когда кружилась, в разлетающейся материи открывалась нежная беззащитность форм выше бёдер. Руки её сплетались с ногами, и в их клетке медленно билась розовая пена тела. Мелькали разъятые ноги, и вновь свободная от собственных оков она металась на островке смятения.
Сердце воспалённо отбивало такт, ожидая нового её изгиба, словно откровения. А она кружилась безостановочно, и уже вся, с ног до головы, была предчувствием кусочка белой кожи перед розовым лезвием ножа. И вдруг удар, и мои пальцы окрасились вином. Передо мной в бурой лужице лежала туфелька сталистого цвета. Её сорвал слишком откровенный взмах ноги танцовщицы. Вино заливало колени женщины, сидящей напротив. Я, было, разлетелся со своим платком, но она, щёлкнув сумочкой, вернула мою руку своим «Благодарю» сквозь зубы. Тогда, хрупнув рюмками, я пошёл относить туфельку. Сунув её кому-то возле сцены, я вернулся к столу. Незнакомки в белых чулках с винными пятнами на коленях уже не было.
Я, кажется, здорово напился в этот вечер, а когда вышел из бара, то обнаружил на моей левой ноге женскую туфлю. Значит, я отнёс ей свою? Ошеломлённый и почти трезвый, я ковылял вдоль безмолвных улиц и только к полуночи вышел в район, где жил. Стены спящих домов неодобрительно выпячивали подбородки и молчаливо осуждали мои котурны клоуна. Я, нелепо подпрыгивая, заторопился, и вот нагнал две женские фигуры во тьме. До меня долетел обрывок разговора: «… ужасное детство… всё время один и один. А мать, после того, как сошла с ума бабка, совсем забросила ребёнка. Он вздорил со всеми мальчишками своего двора, и однажды, придя домой раньше времени, мать вытащила его полуживым из ватаги избивавших детей. «Он, как идиот, говорит всё не так, как мы, — оправдывались хулиганы, — и нам очень хотелось его ударить поэтому…»
Я бросился вперёд и успел заметить, что у одной из фигур на левой ноге была мужская туфля, а у другой белые чулки на коленях в тёмных пятнах. Но, когда я подбежал к арке над воротами, возле которой они остановились, уже никого не было. Я бросился под своды ворот. И вбежал в огромный двор. Множество дверей выходило в него, и в какой исчезли женщины, конечно, не мог знать.
В бани я пришёл поздно, опоздав на работу часа на три. В обед ко мне подошёл директор и, недовольно дёргая плечом, сообщил, что опоздай я по любому другому поводу, он бы это стерпел. Но он сам видел меня в ресторане пьяным и потерявшим всякое представление о приличии. И в довершение ко всему при выходе из ресторана я стал бросать шляпой в лающего на меня пса, а когда тот, подхватив мою принадлежность, помчался за угол, я настойчиво гнался за ним и несколько раз грохался посреди дороги замертво.
Я очень хорошо помнил, как добрался домой и что ничего подобного со мной не было, и поэтому пришёл в ужас. Дрожа всем телом, я пытался доказать директору, что он спутал меня с кем-то другим, но тот был неумолим и в конце концов объявив мне выговор, пригрозил, что при повторном подобном случае выгонит меня взашей. Я расстроился самым роковым образом и от горя сам пошёл мыться. Но на этот раз развёрнутая картина чистилища не произвела на меня особого впечатления, и мне даже почудилось, что многие из бичующих себя вениками в парилке отмываются после разговоров со своими шефами. Уже стоя под холодным душем, я наконец вспомнил мучившую меня своей неразрешимостью всё утро ночную встречу и, еле ворочая языком, проворчал: «Что им за дело до моего детства?»
Больше всего я люблю гулять возле Мойки. Каждое воскресенье я надеваю мою неизменно мятую шляпу и иду вдоль бесконечных перил, внимательно вглядываясь в окна домов, тёмную воду, людские лица. И, вспоминая о книге, которая так напугала меня, я опускался по ступеням к мутной воде каналов, и, погружая пальцы в воды, говорил: «Ну, разве я один?» И капли стекающей влаги, весело сверкая, отвечали: «Нет, нет, мы с тобой.» Я успокаивался минут на двадцать, а потом вновь приходилось опускаться к воде. Весна прыскала свежей извёсткой на опухшие от плесени и сырости стены зданий, и запах строительных смесей бодрил меня совершенно. А на углу, возле моста Тритонов, ко мне подбежал возбуждённый мужчина и ударил по шее так, что шляпа, подскочив надо мной на полметра, упала в воду. Я обомлел от изумления, а он, плотный, мясистый, с натуженной шеей, кричал, что это именно я неделю назад всю ночь шатался под его окном, а на рассвете, не успел он ахнуть, как, сломав замок на его лодке и проплыв под Певческим мостом, я уплыл к Неве. И когда он гнался за мной сверху вдоль канала, я осыпал его неприличными насмешками и с хохотом махал шутовским цилиндром. «Где лодка, мерзавец? — страшно выпучив глаза, орал он. — Куда ты её дел?» Собралась толпа, а мужчина, взяв меня за шиворот, таскал по кругу и хрипел своё бесконечное: «Где лодка, негодяй?»… И только в милиции, когда выяснилось, что в субботу (день похищения) в это время я был на работе, мой истязатель, недовольно урча, отстал. Но, когда он первым уходил из отделения, мне показалось, что вместо прощания он вновь прорычал: «Где лодка?…»