Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
— Доктор, — сказала сестра, входя в комнату. — Он говорит, ему шестьдесят два года.
— Кто? — очнувшись от задумчивости, рассеянно спросил доктор.
— Ну, старичок, который жалуется, что он не может помочиться.
— Ну и что?
— Он сказал, ему шестьдесят два.
— Скажи ему, свое он уже отписал. Пускай не морочит голову.
Девушка снова вышла. В воздухе стоял густой запах дезинфекции; раздражали тишина и яркий свет. Монотонно тикали часы. «Вот видишь, — подумал доктор, — конец прекрасной сказке. А знаешь, как бы выглядел мой дневник сейчас? Пани Икс — выскабливание. Пани Зет — выскабливание. Прошло пять лет с тех пор, как я приехал сюда. Похудел, постарел, стал законченной дрянью. Дзюня В.- выскабливание. Жена товарища Р. - выскабливание. На обед — рубцы с картофельным пюре. Здися хватил удар — кровоизлияние в мозг, жаль мужика, хороший был человек; в больнице батареи чуть теплые — схватил насморк, в пух и прах разругался с Антеком, в больнице интриги и подлость, в городе — интриги и подлость, в мире — интриги и подлость, в «Астории», что на рыночной площади, — интриги и подлость, на матче «Авангарда» из Бобежиц с «Энтузиазмом» из Кугно — интриги и подлость, жена Вацека — выскабливание, Дзюня симулирует беременность, на обед вчера был вкусный бигос, меня исключили из партии, сломался радиоприемник, черт с ним, с приемником, в больнице не хватает инструментов, четыре дня кряду лил дождь, хозяйский сынок невыносим — сущий дьяволенок, евреи снова воюют с арабами — видно, у тех и других отвратительные характеры, у Владека несет изо рта, Апфельбаум сменил фамилию — теперь он Святослав Каминский, жена Вацека — выскабливание, вчера слегка перебрал, сегодня в клубе профсобрание, а потом лекция «Завоевание человеком космоса», идет снег, светит солнце, тридцать градусов мороза — с ума сойти, на реке встал лед. О-хо-хо, этот Вацек, рубцы с картофельным пюре, рубцы без картофельного пюре. Поляки — народ трагический, поляки — народ прекрасный, евреи воюют с арабами, жена Вацека, Вацекова жена, с ней все кончено — сколько можно. «Аркадию» переименовали в «Полонию», в этом году зима будет суровая…»
— Доктор, — сказала сестра, — вы собираетесь ему спускать мочу?
— Подождем еще немного. На всякий случай подготовь что требуется. И не стоит за него молиться — на пользу ему это не пойдет.
Послышалось звяканье инструментов.
«Да, — сказал он себя. — А сейчас? Сейчас — как? Ты снова чувствуешь себя обманутым? Как и я? Как и остальные? Неужто и теперь, когда вокруг покой и тишина, ты все еще думаешь, что жизнь тебя обманула? А может, навечно закрывая глаза, ты уже знал, почему все так получилось? Знал, почему во мне так мало веры, надежды, совести, терпения? Возможно, пришел такой момент, когда ты понял все? Почему я скатился, стал ничтожеством, отчего у меня недостало сил дождаться лучших времен? Почему я от всех отвернулся и все отвернулись от меня? Почему живу без веры, без любви? И решусь ли когда-нибудь на то, что сделал ты? Будь ты проклят, чертов сукин сын. Знал бы ты, как я тебе завидую и готов поменяться с тобой местами! Как бы я хотел, чтобы завтра утром это ты проснулся, прочитал свежую газету, и пошел на работу и выслушивал бы жалобы больных — и никакой любви, никаких желаний, кроме одного — поскорей бы закончился день и можно было заснуть, ничего не чувствовать, не размышлять, не вспоминать о прежнем, не мучить себя всем этим, забыть о совести и не думать о том, что собирался чего-то добиться и не добился, и, наверное, ничего уже не добьешься, потому как устал, чертовски устал; а хотелось бы как раньше, хотелось бы во что-то верить, еще раз во что-то поверить; и наконец осознать, какой свиньей стал, что конченый ты человек и ничего никому уже не сможешь дать, потому что на удивление мало в тебе оказалось веры и сил. Неужели ты все еще чувствуешь себя обманутым? От всего этого тебя избавила твоя страстная, злая любовь, глупый ты, засраный Вертер. Отдаешь ли ты себе в этом отчет? Неужели ты думаешь, я кому-нибудь скажу, что именно поэтому ты покончил с собой? Я тебя слишком любил, старик. Городишко у нас маленький, страшно маленький. А мы, люди, чересчур плохо понимаем друг друга. Ты ведь не хочешь, чтоб теперь стали копаться в твоей жизни? Сплетничать. Издеваться. Строить догадки. Ни к чему это, мой дорогой. Тебе это совершенно ни к чему…»
И вдруг его затрясло. Страх точно стальным ледяным обручем стиснул голову. Он обвел взглядом белую комнату; посмотрел на часы, на шкафчик с инструментами, на окно, в которое бился ветер, на белую, без единой складочки застланную кровать и почувствовал, что через минуту с ним произойдет что-то непостижимое. Сердце внезапно сдавило, и он ощущал, как оно судорожно сжимается, съеживается, становится слабее и меньше. С трудом переставляя ноги, он подошел к койке и сел, прикрыв глаза.
— У меня все готово, доктор, — сказала сестра.
Он открыл глаза. Она стояла и смотрела на него.
— Иди сюда, — сказал он.
— Что?
— Иди сюда, — повторил он.
Она пристально поглядела на него и села рядом; он дрожал всем телом, как человек до крайности возбужденный, и это ее обрадовало.
— Я не думал, что ты такая, — сказал он после всего. — У таких женщин, как ты, внешность обманчива.
— Хорошо было?
— Да. Очень хорошо.
— Ужасно, правда, что на этой самой кровати.
— Я об этом даже не думал. Мне было хорошо, и точка.
— Никак не пойму, зачем он это сделал.
— Я тебе скажу, только ты никому не рассказывай.
— Никому не расскажу.
— Он был бухгалтером в одной фирме. Проворовался. В один прекрасный день взял денег из кассы; поехал и пропил все с девками. Об этом узнали. Он так поступил от страха.
Сестра вздохнула.
— Люди делают такие глупости, — произнесла она. — Кончают с собой черт-те из-за чего. Одному денег не хватает, другой вылетел с работы, третьего откуда-то там выгнали, а позавчера, говорят, какой-то старикан потерял месячный проездной и так осерчал, что с горя напился и полоснул себя бритвой по горлу. К чертям собачьим, надоело.
— Одевайся. Пойдем открывать мочевой пузырь старичку.
— Вечно одно и то же, — сказала она, застегивая пуговицы. Ее кукольное личико исказилось злобой. — У кого — мочевой пузырь, у кого — сломанная нога, а если кто и повесится, то исключительно из-за потери каких-то бумажек. Я, когда заканчивала медучилище, и вообразить не могла, что так будет. Доктор!
Он сидел понурившись. Потом поднял голову и посмотрел на нее рассеянным взглядом.
— Да?
— Ну хоть разочек, — сказала она, — сюда привезли бы такого, кто бы сделал это из-за любви. А вам бы хотелось?
— Очень, — ответил доктор. — Страшно хотел бы. — Он встал; снова свинцовой тяжестью навалилась усталость, и он закрыл глаза. — Поторапливайся, — сказал он. — Поторапливайся и не думай об этом. Будем одного из нас возвращать к жизни.
1956
Благословение
Дверь со скрежетом открылась, и в камеру вошел надзиратель. Был он высокий, худой; лицо землистое, под глазами темные круги — его донимала печень, и каждый, кто хоть сколько-нибудь здесь просидел, об этом знал; он сам вечно всем жаловался. Надзиратель громко кашлянул. Человек, сидящий на нарах, посмотрел на него выжидающе.
— Родители приехали, — сказал надзиратель. Голос у него был гнусавый. — Надо идти прощаться.
Сидящий на нарах молчал. Он разглядывал свои руки — большие, корявые, с потрескавшимися пальцами. Такие руки на первый взгляд кажутся неуклюжими и вроде бы неумелыми; нужно увидеть их за работой, чтобы убедиться, сколько всякого разного они умеют.
— Да, — сказал надзиратель и переступил с ноги на ногу. — Прощаться надо идти. Они с утра уже ждут, приехали первым поездом.
Сидящий встал, распрямился. Он был крупный, плечистый, с круглым лицом, и его остриженная под машинку темноволосая голова тоже была круглая как шар.
— Холодно сегодня? — спросил он. И стал растирать руки.
— Мы через двор не пойдем, — успокоил его надзиратель. — Просто спустимся вниз. Они там ждут.
Вышли из камеры. Надзиратель запер дверь. Пошли по коридору; заключенный впереди, спрятав за спину огромные ручищи. Навстречу двое арестантов тащили парашу. Один помахал конвоируемому и, подмигнув, сказал:
— Привет, приятель.
— Высшая мера, — сказал надзиратель. — Разговаривать запрещено.
Человек с парашей свистнул. Пошли дальше. Круглоголовый сказал:
— Мне во двор уже не выйти?
— Нет, наверно, — ответил надзиратель. Выражение лица у него было страдальческое, с самого утра он чувствовал, что вот-вот прихватит печенку. Они свернули в следующий коридор; шли очень медленно: заключенный в последнее время ходил мало, и у него болели ноги, обутые в тяжелые деревянные башмаки. Он кряхтел и спотыкался. Внезапно сказал: