Сергей Юрьенен - Нарушитель границы
— Гудела-гудела, — сказал он, занимая свое место, — а самой нет.
— Это не я гудела.
— А кто? Не ответила.
— Где ты была?
— Так, — сказала она… — Была. Он пожал плечами. — Я задержался, прости, но это, знаешь ли, непросто, — сказал он, — выкопать себе могилу… Да! Смотри, что я откопал! — Он показал ей серебряную монетку со стертым профилем Екатерины Великой. — Гривенник, причем 1789 года! То есть всего за год до радищевского «Путешествия из Петербурга в Москву». — Подбросил ногтем, поймал и застегнул в нагрудный карман джинсовой рубашки. — С нумизматической точки зрения, зеро, но все равно приятно было получить… Таким образом, земля моя со мной расплатилась. Квиты! Она переждала фары встречного грузовика и съехала на темное шоссе, выворачивая влево, на Новгород; там ей, как иностранке, сдали номер-люкс, а ему, как советскому, пришлось влезать в окно по водосточной трубе. На следующий день по ее филологическим делам они заезжали в Старую Руссу, изображенную в «Братьях Карамазовых» под псевдонимом Скотопригоньевск, вряд ли, кстати говоря, справедливым: сейчас, сто лет спустя, мало изменившись, уездный этот городок, у слияния рек Полисти, Перерытицы и Порусьи, был чудо как хорош. Древнюю церковь Мины, конечно, выкорчевали, как и бедную Владимирскую, и другие церкви великого романа, но дом Достоевского сохранился, и ей казалось, что все еще обратимо. А разве нет? Стоит только перебить таблички, восстановив первородные названия улиц. Возродить Крестецкую (из Карла Маркса), Старогостинодворскую (из Энгельса), и Поперечную (из Клары Цеткин), и Дмитриевскую (из Красных Командиров). Переименовать обратно площадь Революции в Торговую, Советскую набережную — в Красный, «красивый» то есть берег. Набережную Достоевского оставим… Накрутившись по тенистому городку и реставрировав в уме миропорядок, способствовавший высочайшим взлетам русского гения, она вернулась в Новгород — и те две церкви не забыть, белые на зеленом, — и повернула дальше на северо-запад, к столице их предков, и не только его: ее, иностранки, тоже.
* * *В Ленинград они въехали засветло, хотя по часам уже надо было спешить, чтобы успеть до закрытия магазинов. Белые ночи по календарю уже кончились, но по инерции еще продолжались. Окна были откручены, и из машины постепенно выбивало сырой воздух равнинно-болотистого предместья. Он учуял городской сквознячок — ноздри затрепетали.
— Северная Венеция, — произнес он, вспоминая… — Настоящая, наверное, иначе все же пахнет? Она ответила:
— Venise pue.
— Воняет? Чем?
— Скоро ты сам себе ответишь на этот вопрос.
— Ты устала? Выдержав паузу, она сказала:
— Нет, но ноги затекают.
— Сейчас отдохнешь у Вольфа.
— Ты думаешь, он у себя?
— Где ему еще быть? Если в психушку не забрали снова, то у себя, конечно.
— А если забрали?
— «Если, если». Дум спиро сперо.
— Только не напивайся, очень тебя прошу.
— Знаешь? — вспылил он… — Брось разыгрывать роль опекунши! Я его Бог знает сколько не видел, а он, говорят, роман века на Запад переправил. Посильней, чем «Процесс» Кафки. Вот-вот взорвется там, и тогда уж беднягу упекут в Потьму. Как не напиться? Вдребезги упьемся.
— Да? И с прободением язвы, — сказала она, останавливаясь на красный свет, — сляжешь здесь в больницу. Как раз на срок выездной визы. И что тогда? (Если, конечно, не зарежут.) Опять влезать во все это ваше кафкианство с оформление загранпаспорта? Ну, а если на сей раз откажут?.. Мы — там, а ты так и сгниешь тогда в этом ЦДЛ. В этой банке с литтарантулами, как сказал Вознесенский.
— Ладно. Купишь мне бутылку «Ессентуки № 17».
— Я не говорю: «Не пей», я говорю: «Не напивайся»… Кошмар! — содрогнулась она от ей же и нарисованной картины. Тем не менее в «Березке», магазине, обслуживающем только иностранцев и только на конвертируемую валюту, купила не только грузинской минеральной воды, но и «Джонни Уокер», но и «московской» в экспортном, то есть пшеничном варианте, и джина, и мартини, и пять блоков американских сигарет (а себе шестой — голубых «капоралей»), и крабов, и икры, и еще чего-то, что вынес за ней бой гостиницы «Европейская». Он, которому, как советскому, туда нельзя было входить, топтался у дверей, как какой-нибудь фарцовщик, а потому положил в протянутую ладонь боя не долларовую, а пятирублевую бумажку. На черном рынке это была максимальная цена доллару, и все равно этот подонок скорчил рожу. Мразь!.. Ни в одной стране, там, номинал иностранца не выше. Ни в одной! И только в этой — СССР — ты, советский, свой — как недочеловек… Хуже чем негру в Южной Африке! Достаточно и этого апартеида, чтобы, свалив, оглянуться во гневе… думал он, по натуре отнюдь не злопамятный человек. Как и десять лет назад, Вольф жил в угловом доме самого устья Невского, у площади Московского вокзала. С чувством возвращения на круги своя, он открыл коленом тяжелую по-старинному дверь парадного, сказал: — Осторожно!.. — потому что пол, выложенный стертой мозаичной плиткой, осел по отношению к оставленному за порогом тротуару Невского. Кованая узорчатая решетка лифта — увы, на ремонте. Улиточный завиток бронзовых перил. Сточенные лезвия прогнувшихся мраморных ступеней. Застойная вонь мочи. Медленно поднимаясь, они спугнули было одинокого наркомана, расположившегося в глубокой нише венецианского окна (с видом в символическую безысходность двора). Увидев их, «нарком» с обликом героя «Идиота» (на фазе эпилога, где князь впал в клинический идиотизм) дальше рукав рубашки раскручивать не стал, но шприц убрал, быть может, из деликатности перед беременной женщиной. Ленинградцы и в самом плачевном положении остаются более людьми, чем прочий люд. На второй площадке, кроме огромной жилой коммуналки находится еще и учреждение — туберкулезный диспансер, и это еще одна из причин, почему его старый друг столь цепко держится за это в бытовом отношении убогое, но стратегически, в карьерном смысле (вокзал!) очень выгодное место. Огромная двустворчатая дверь по закраинам, как причудливыми насекомыми, усеяна звонками всех систем, к каждой из семей — свой. Он надавил кнопку над позеленевшей медной табличкой с вызывающе щегольскими вензелями гравировки: Г.Х.Вольф, литератор. Двери здесь двойные: сначала лязгнула внутренняя, потом приоткрылась наружная — на длину цепочки. Высунулось этакое полупрозрачное ангельское личико. Мальчик. Лет десяти.
— Вы к дяде Генриху?
Да.
— Его нет. — Сняв цепочку, мальчик впустил их в полумрак огромной прихожей.
— А где он?
— Пропал! — кратко ответил мальчик и, обгоняя их, бросился к генриховой двери, на которой висела разлохмаченная бечевка, концы которой были впаяны в сургучную блямбу. Мальчик ее приподнял: — Вот… Герб сверхдержавы был оттиснут на сургуче.
— Что это? — спросил мальчик.
— Бога ради, идем отсюда, — сказала она.
— Это печать, — сказал он, опуская тяжелый свой груз в нарядных фирменных мешках «Березки». — Кто ее повесил?
— Не знаю, — ответил мальчик. — Я в пионерлагере был. Вернулся, а она висит.
— Идем, — повторила она, — ну?..
— Подожди… Но разве смена уже кончилась?
— Нет.
— А почему же ты вернулся?
— А — выгнали.
— За что же?
— За дезертирство. Я землянку выкопал, в лесу, — объяснил мальчик. — Потолок из веток, а сверху дерн. Днем ничего не видно было, а после отбоя и подавно. Директор повел старшую пионервожатую в лес, и они провалились. Старшая пионервожатая кое-что себе повредила, и директор стал всех допрашивать. Ну, и Белобокий меня заложил, дружок мой бывший. Гадом оказался.
— Ясно, — сказал он. — Но при чем же тут «дезертирство»?
— При том, что когда всех заставили играть в военно-патриотическую игру «Русский натиск», я а свое убежище спрятался. И они играли без меня. «В военное время, — сказал директор, — я тебя перед лицом твоих товарищей собственноручно б расстрелял». Сорвал галстук и выгнал. Теперь до конца лета буду смогом дышать. — Мальчик фаталистически вздохнул, добавив, что раньше он думал, смог этот только в Нью-Йорке, но мама сказала: «Нас тоже травят». Общительный такой мальчик. Даже слишком.
— А где твоя мама?
— А сейчас который час?
— Скоро десять.
— Снова, значит, загуляла. А вот эта печать, — спросил он, — она что означает? Что к дяде Генриху входить нельзя?
Да.
— Жаль, — сказал мальчик. — Когда дядю Генриха в сумасшедший дом увозили, я к нему ходил.
— У тебя есть ключ?
— Нет, но я знаю, где он спрятан. Мне дядя Генрих показал.
— А где он спрятан?
— А разве вы не знаете? Все друзья дяди Генриха знают. Вы его друг?
— Я друг! — И даже по груди себя ударил, заверяя. — Мы с ним дружили, когда тебя еще на свете не было. Но мы давно не виделись с дядей Генрихом. Мальчик оглядел их, бросил взгляд на мешки. — Вы не из-за границы приехали?