Рышард Капущинский - Путешествия с Геродотом
Он не занимается будущим, завтра — это просто очередное сегодня, его интересует вчерашний день, исчезающее прошлое, он боится, что оно улетучится из нашей памяти, что мы потеряем его. Мы — люди, потому что рассказываем истории и мифы и этим отличаемся от зверей, общая история и общие легенды укрепляют общность, а человек может существовать только в сообществе, благодаря ему. Еще не придуманы индивидуализм, эгоцентризм, фрейдизм, это будет только через две тысячи лет. Пока что люди собираются вечерами за длинным общим столом, у костра, под старым деревом, хорошо, если рядом море, едят, пьют вино, разговаривают. В эти разговоры вплетены бесконечно разнообразные рассказы. Если появится случайный гость, путник, его пригласят к столу. А он будет сидеть и слушать. А завтра он пойдет дальше. В новом месте его снова пригласят за стол. Сценарий этих вечеров повторяется. Если у путника хорошая память, а у Геродота память, должно быть, была феноменальная, то со временем он сможет собрать много историй. Это один из источников информации для нашего грека. Другим источником служило то, что он увидел. А еще — то, о чем он думал.
Было время, когда путешествия в прошлое привлекали меня больше, чем мои реальные корреспондентские поездки. Такое случалось в минуты усталости от современной жизни. Все в ней повторялось: политика — грязные игры и вранье; жизнь старика — бедность и безнадежность; разделение мира на Восток и Запад — вечно одно и то же.
И точно так же как когда-то я хотел пересечь границу в пространстве, так теперь меня тянуло пересечь границу во времени.
Я боялся, что могу попасть в ловушку провинциализма. Понятие «провинциализм» мы обычно связываем с пространством. Провинциален тот, чье мышление ограничено узким пространством, которому он приписывает чрезмерную, универсальную значимость. Но Т. С. Элиот предостерегает от другого провинциализма — не пространства, а времени. «В нашу эпоху, — пишет он в эссе о Вергилии в 1944 году, — когда люди более чем когда бы то ни было склонны путать ум со знанием, а знание — с информацией, и пытаются решить жизненные проблемы в технических терминах, рождается новый вид провинциализма, который наверняка попросит для себя иного названия. Это провинциализм не пространства, а времени; для него история — всего лишь хроника изобретений человечества, которые свое отслужили и были выброшены на свалку; мир для него — исключительная собственность живущих, в которой умершие не принимают ни малейшего участия. Провинциализм этого вида несет с собой опасность того, что все мы, все, живущие на планете, можем стать провинциалами, а те, кому это не нравится, могут стать отшельниками».
Есть, стало быть, провинциалы пространства, а есть провинциалы времени. Каждый глобус, каждая карта мира показывает первым, как далеко они зашли в своем провинциализме, как ослеплены им; равно как и каждая история, в том числе и каждая страница Геродота, показывает вторым, что настоящее время существовало всегда, ибо история является лишь непрерывным потоком настоящего, а уходящая в глубь времен история была для живших тогда людей их самым близким сердцу днем сегодняшним.
Для того чтобы спасти себя от провинциализма времени, я отправлялся в мир Геродота. Многоопытный, мудрый грек был моим проводником. Мы вместе странствовали в течение многих лет. И несмотря на то что в дороге лучше одному, я думаю, мы не мешали друг другу: нас разделяло расстояние в две с половиной тысячи лет и еще другой вид дистанции, проистекающий из моего почтения: хотя в отношениях с другими Геродот был прост и доброжелателен, у меня всегда оставалось ощущение, что я общаюсь с гигантом.
Таким образом, мои путешествия проходили в двух измерениях: во времени (в древнюю Грецию, Персию, к скифам) и в пространстве (текущая работа в Африке, Азии и Латинской Америке). Прошлое существовало в настоящем, оба эти времени соединялись, образуя непрерывный поток истории.
Но правильно ли я делал, пытаясь убежать в историю? Имело ли это какой-нибудь смысл? Ведь, в конце концов, мы находим в ней то же самое, от чего, как нам казалось, мы можем убежать.
Геродот втянут в некую неразрешимую дилемму. С одной стороны, он посвящает жизнь попыткам сохранить историческую правду, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение. С другой, главный источник в его исследованиях — не реальная история, а история, рассказанная другими, то есть такая, какой она им виделась, то есть выборочно закрепленная в памяти и позже по-своему представленная. Словом, это история не объективная, а такая, какой его собеседники хотели бы, чтобы она была. И из этого противоречия нет выхода. Мы можем попытаться уменьшить его, смягчить, но никогда не достигнем совершенства. Неустраним субъективный фактор, его деформирующее присутствие. Наш грек понимает это и потому все время оговаривается: «как мне сказали», «как считается», «по-разному это представляют» и т. д. Так что в идеальном смысле мы всегда имеем дело не с реальной историей, а с рассказанной, представленной, с той, каковой — как кому-то кажется — она была, с той, в которую кто-то верит.
Эта истина — возможно, самое большое открытие Геродота.
До Галикарнаса, где когда-то родился Геродот, я добрался с острова Кос на маленьком суденышке. На середине пути старый молчаливый моряк снял с мачты греческий флаг и водрузил флаг турецкий. Оба флага были помяты и потрепаны.
Городишко лежал в глубине лазурного залива, заполненного оставшимися без дела в это осеннее время года яхтами. Вопрос о дороге в Галикарнас полицейский вежливо скорректировал: в Бодрум, потому что теперь именно так, по-турецки, называется это место. В маленькой дешевой гостинице на побережье у портье было воспаление надкостницы, его щеку так страшно раздуло, что я опасался, выдержит ли его кожа. И на всякий случай встал подальше от него. В крохотной комнатушке наверху ничего на закрывалось — ни дверь, ни окно, ни створки шкафа, — и я почувствовал себя в привычной, знакомой обстановке. На завтрак у меня был великолепный турецкий кофе с кардамоном, лепешка-пита, кусок козьего сыра, лук и оливки.
Я пошел по главной улице городка, усаженной пальмами, фикусами и азалиями. В одном месте, на берегу залива, на длинном столе, с которого стекала вода, рыбаки продавали утренний улов. Они придавливали скачущую по столешнице рыбу, разбивали ей голову гирькой, моментально потрошили и широким жестом выбрасывали внутренности в залив. В этом месте вода кипела от рыбы, поджидавшей кормежки. Под утро рыбаки загоняли ее в сети, вытаскивали и бросали на осклизлый стол — под нож. Так природа, пожирая свой хвост, кормила себя и людей.
* * *На середине дороги, на выступающем в море мысу, стоит на возвышении построенный еще крестоносцами замок св. Петра. В нем размещается довольно необычный музей подводной археологии. Там выставлено то, что ныряльщики нашли на дне Эгейского моря. Бросается в глаза большая коллекция амфор. Амфоры известны уже пять тысяч лет. Исполненные изысканной грации, стройные, с лебяжьими шеями, они соединяют в себе изящество формы со стойкостью материала — обожженной глины и камня. В них перевозили оливковое масло и вино, мед и сыр, зерно и фрукты, и были они распространены по всему античному миру — от Геркулесовых столпов до Колхиды и Индии. Дно Эгейского моря усеяно черепками, но много там и целых амфор, возможно, до сих пор хранящих масло и мед: лежат себе где-нибудь на уступах прибрежных скал или под песком вроде притаившихся, неподвижных существ.
Но то, что достали ныряльщики, — лишь часть оставшегося под водой мира. Как и тот мир, в котором мы живем, мир подводных глубин разнообразен и богат. Есть там свои острова, на тех островах — свои города и деревушки, порты и пристани, храмы и святилища, алтари и статуи. Есть затопленные корабли и множество рыбацких лодок. Купеческие парусники и поджидающие их пиратские корабли. На дне лежат финикийские галеры, а под Саламином — великий персидский флот, гордость Ксеркса. Бесчисленные табуны коней, стада коз и отары овец. Леса и пахотные поля. Виноградники и оливковые рощи.
Мир, который знал Геродот.
Но больше всего меня взволновала темная комната, похожая на мрачную таинственную пещеру. В ней на столах, в витринах на полках лежат поднятые со дна моря и специально подсвеченные предметы из стекла: кубки, тарелочки, кувшинчики, флакончики, бокалы. Когда зал открыт и снаружи падает дневной свет, этого не увидишь. И только когда закроют двери и станет темно, смотритель поворачивает выключатель. Во всех сосудиках загораются лампочки, и хрупкое матовое стекло оживает, начинает переливаться, светиться, пульсировать. Мы стоим в кромешной темноте, как будто на дне морском, на пиру у Посейдона, фигуру которого освещают богини, держащие высоко над головой масляные светильники.