Геннадий Абрамов - Дай лапу
— Н-нет. Ж-ж-ждем еще д-д-день.
— Ой, Яш. Я паникерша страшная.
— Еще д-д-день.
— Хорошо, один день я как-нибудь выдержу. Потерплю. Я тебя слушаюсь. Что бы я делала, Яшенька, без тебя? Ты один со мной обращаешься по-человечески.
— До-до-с-свиданья.
— Пока.
10
Они сделали по лесу круг и вышли к озеру, где Кручинин оставил машину.
— Молю небо, Виктор Петрович, — сказал Изместьев, продолжая прерванный разговор, — чтобы нынешним руководителям страны хватило проницательности… Увидеть и понять. Поставить точный диагноз. Подчеркиваю, не приблизительный, а — точный. У нас с диагнозом часто ошибались, особенно грубо — в последнее десятилетие… Хватило бы решительности и сил — вытащить страну из той ямы, в которой она пребывает. Задача — поменять знак. Общественное движение должно поменять знак. Иначе мы придем не к светлому будущему, а… совсем в другое место.
— Куда?
— На кладбище, Виктор Петрович, куда же еще!
— Славненькая перспектива, — невесело улыбнулся Кручинин.
— Человек, умноженный на минус единицу — основание и грани пирамиды. Его пестовали десятилетиями. И он не просто возмужал и окреп, он — забронзовел. И силы теперь недюжинной. Сама сложившаяся система отношений, вся сеть пирамидальных связей — питают его. При таких методах, как сейчас, чиновник не изменится. Просто переждет волну. Наш бюрократ не из тех, кто делает себе харакири.
— «Страшно жить на этом свете, в нем отсутствует уют, ветер воет на рассвете, волки зайчика грызут».
— Не понимаю… Кто вы? Защитник омертвелых догм? Примитивный пересмешник? Слепой исполнитель чужой воли? Кто? Чем живете?
Кручинин подбросил шарик. Похоже, ему наскучил этот разговор.
— И вы знаете, — спросил он вялым, безразличным голосом, — как победить вашего отрицательного человека?
— Побеждать никого не надо. Было уже. Хватит. Человек должен сам — увидеть и осознать. Преобразовать себя не на словах, а на деле.
— Но как? С помощью цветных революций?
— Возможно. Хотя пока это всего лишь гул… Идея без веры, Виктор Петрович, — музейный экспонат. Оживить верой идею, поднять человека с колен, направить к общему благу — непременно чтоб сам шел, своей волей, без понуканий, подстегиваний, призывов. Чем мощнее аппарат власти, тем слабее вера, тем дальше отстоит идея от живой жизни. И наоборот. Для начала надо бы усвоить эту простую мысль… А спасение наше, выход из тупика — в том, что Толстой называл: благо любви… Сложно, я понимаю. Но другого пути нет… Я его, во всяком случае, не вижу… На редьке ананаса не вырастишь… Если не заразить этим человека, нас ждет идеологический, экономический, этнический, экологический и какой там еще есть — крах.
— Э, куда хватили, — спокойно возразил Кручинин. — «Дамы, рамы, драмы, храмы. Муравьи, гиппопотамы. Соловьи и сундуки. Пустяки все, пустяки…» Сидите тут, в конуре… и рассуждаете. Мечтатель вы. Отшельник.
— Упрекаете в слепоте? В незнании жизни?
— «Лев рычит во мраке ночи, кошка стонет на трубе. Жук-буржуй и жук-рабочий гибнут в классовой борьбе».
Изместьев грустно взглянул на следователя и покачал головой.
— Впервые встречаю работника правоохранительных органов, который был бы поклонником абсурда.
— Юмора, — уточнил Кручинин. — Но никак не этой вашей… теоретической трухи.
— Я ни на чем не настаивал, — негромко произнес Изместьев. — Всего лишь мнение. Я лишь подал голос.
— Понимаю.
— Культура, — после длительного молчания продолжил Изместьев, явно недовольный тем, что ему не удалось вовлечь следователя в спор. — Одна из тех мощных сил, которая противостоит хаосу, распаду, разрушению… Восстановить разрушенный культурный слой — важнее, по-моему, сейчас задачи нет. И вы, и я, и все мы должны работать на это, на восстановление культурного слоя, потому что иначе расти будут одни сорняки.
— «Умереть теперь готова и блоха, мадам Петрова».
— Талант — это способность видеть и выражать неуловимое, — разгоряченно говорил Изместьев, уже не обращая внимания, слушает его следователь или нет. — Направление общественного развития в том числе. Уникальная способность генерировать свет, отвоевывать у тьмы всё новые и новые пространства, новые прекрасные обиталища и дарить их людям, делать души зрячими… Скажите, кому плохо, если талантливый человек вовремя увидит и подскажет? Стране плохо, отечеству? Народу? Человеку? Нет. Плохо только винтику на гранях пирамиды — только человеку, умноженному на минус единицу.
Кручинин помрачнел. Он явно не желал продолжать этот бессмысленный для него разговор.
— Довольно… Я правильно понял? Человек, умноженный на минус единицу — человек с двойной моралью.
— Удобный проводник сил зла.
— Но мораль у него двойная? Так?
— Может быть, и тройная, и четверная. А точнее — ее нет вовсе.
— Значит, — помяв и покатав в ладони шарик, сказал Кручинин, — вы тоже человек, умноженный на минус единицу?
— Здрасьте вам, приехали, — изумился Изместьев. — Поговорили, называется. С чего вы взяли?
— Вернемся к нашим баранам, — жестко сказал Кручинин. — Я внимательно вас выслушал и должен сказать, что теория ваша путаная и вредная. Дело ваше. Но мой вам совет: держите свои мысли при себе. Еще лучше — выкиньте эту чушь из головы.
— Но — Виктор Петрович, — торопливо возразил Изместьев. — Душа умирает. Душа умирает в каждом из нас, если мы видим и — молчим.
— Истина сноснее вполоткрыта, говорил дедушка Крылов.
— Тогда это не истина, если наполовину… Никогда не понимал запретительных акций. Какой смысл? Всё равно рано или поздно прорвется, никуда не денешься. Можно, конечно, запретить не замечать гору, которая у всех под носом, но — надолго ли?… Другое дело… все наши умствования, вся наш так называемая работа мысли — ничто перед величием и мудростью живой жизни, природы. Человек — гость в этом мире. Все его потуги на царствование, на верховную власть — от невежества и гордыни. От неразвитости души.
— Послушайте, Алексей Лукич, — развернувшись к Изместьеву, сказал Кручинин, — я правильно понял? Вы всё это говорите… для отвода глаз? Не хотите, что бы я задавал вам неприятные вопросы?
Изместьев прямо взглянул в глаза следователю, не спеша огладил бороду и сердито сказал:
— Нет, Виктор Петрович. Неправильно.
— В таком случае, разъясните мне… Если бы не ваша собака, Цыпа, эти молодые люди, Притула и Агафонов, остались бы живы?
— Что вы имеете в виду?
— Я неясно выразился?
— Не понимаю, какая связь…
— Всё вы прекрасно понимаете, Алексей Лукич… Кстати, о знаках. Там, у озера, мне говорили, был дорожный знак… «Сквозной проезд запрещен». Или «кирпич». Стоял несколько лет — и вдруг исчез.
— Очередное головотяпство, — поморщился Изместьев. — Посудите сами, зачем там дорожный знак, когда ни одна машина проехать туда не может?
— Почему он исчез, по-вашему?
— Понятия не имею.
— Сам знак мы нашли. Он согнут, помят. А вот столб, на котором был прибит, исчез.
— Вопрос не ко мне… Там не столб. Заломили молодую березку и кое-как врыли. Делают что хотят. Чтоб мотоциклисты не катались. А они всё равно ездят — что им какой-то знак?
— Скажите, Алексей Лукич, — понизив голос, мягко спросил следователь. — А тот плащ, в котором вы были в тот день… он сохранился?
Изместьев испуганно взглянул на следователя.
— Он на мне.
— Разве?
Изместьев взорвался.
— Что вы хотите сказать?
— Ну, вот, — спокойно заключил Кручинин. И подбросил шарик. — Нервничаете… Неосторожно, Алексей Лукич. Ох как неосторожно. Должен напомнить вам, нет тайного, что не стало бы явным.
— Я уже объяснял, — раздраженно отмахнулся Изместьев. Он был явно взволнован, ему никак не удавалось взять себя в руки. — Ни лгать не хочу, ни свидетельствовать вам на пользу.
— Потому что правосудие несправедливо?
— Оно «басманное», как вам известно.
— А может быть, всё дело в другом? — лукаво улыбаясь, предположил следователь. — А, Алексей Лукич? Может быть, вы просто не хотите показаться передо мной тем, кто вы есть на самом деле?
— Я?
— А что вы так удивляетесь?… «Исполнилось тело желаний и сил, и черное дело я вновь совершил».
— Перестаньте, — в ужасе отшатнулся Изместьев. — Вы в своем уме?
— К сожалению, Алексей Лукич, вы у меня не один… Надо прощупать молодежь. Причем срочно. Иначе разбегутся. — Кручинин резко развернулся к Изместьеву. — Правду. Говорите правду. Ну?… Где топор? Куда вы спрятали плащ? Быстро! Правду.
Изместьев побагровел. Он дышал тяжело, сипло и зло смотрел в глаза следователю.