Джойдип Рой-Бхаттачарайа - Сказитель из Марракеша
Не подозревающий о моих мыслях, Мустафа смиренно продолжал:
— Ты, верно, догадался, что случилось потом. Как ни трудно мне было, я вышел за дверь, повторяя молчаливое обещание уважать желание Лючии и не возвращаться, какие бы чувства ни обуревали меня. Едва соображая, куда направляюсь — я воспринимал только тусклый лунный свет, сочившийся сквозь ажурные перекрытия, — я брел переулками, держа решимость в кулаке. Но мой страх за благополучие Лючии был так велик, что десятки вопросов стали терзать меня, довели до исступления. Не заблудится ли бородач в медине, сумеет ли вернуться к возлюбленной, пройти лабиринт, где и днем немудрено потеряться? Сумеют ли они вдвоем выбраться из медины, не привлекут ли внимание преследователей? Не в силах игнорировать дурные предчувствия, которые множились с каждой минутой, я стал опасаться худшего. Казалось, надо немедленно бежать, сделать хоть что-то. Поэтому, когда я обнаружил, что возвращаюсь по собственным следам, первое мое чувство было — чувство облегчения, а не вины. Да, я нарушил клятву, но ведь безопасность Лючии — прежде всего; этой мыслью я себя оправдывал. Я бросился бегом, и тотчас торговые ряды сомкнулись надо мной, как бы согласные с моим выбором. Пьянящее, дающее силы ощущение; тот факт, что я внял порыву души, только подкрепил его. Сам себе я казался невидимкой; я бы, пожалуй, мог с целой армией сразиться. Я рвался явить Лючии полную меру преданности, сделать Лючию отражением своей доблести.
Вот в каком состоянии я вломился в Керимову лавку и бросился в заднюю комнату, готовый пасть к ногам Лючии. Однако комната была пуста. Перед глазами мелькнул дивный образ, задержался на миг — и рассыпался на миллион осколков. Лючия исчезла, и с ее исчезновением башня моих надежд, и без того хлипкая, с грохотом обрушилась.
Ах, Хасан, это было выше моих сил! Вместе с Лючией из комнаты будто и самый воздух испарился; не осталось ни молекулы ее духов. Я не выдержал — разрыдался. Никогда в жизни я так не рыдал.
У меня мурашки бегали по спине от одних только слов Мустафы. Я будто наяву видел темную комнату, углы, где тени еще гуще. Я видел брата посреди этой комнаты, с залитым слезами лицом, слепого от слез. То было душераздирающее зрелище.
Боль моего бедного брата передалась и мне.
— Да, пустые мечты, которым не суждено сбыться; мечты, идущие столь далеко, что дошли до абсурда. Я это понимаю и тогда понимал, но как же мне было больно! Как больно было находиться в комнате, только что покинутой Лючией. Я сел на пол, принялся собирать воспоминания о ней, каждую подробность — но разум отказывался служить. Сердце будто дважды разбили вдребезги: первый раз — когда я понял, что Лючия принадлежит бородачу, второй — когда мне пришлось вновь ее потерять, теперь уже безвозвратно.
Мустафа прижался лбом к решетке.
— Это сущий ад, Хасан, сущий ад! Жизнь моя кончилась. Я погиб.
— И что же ты стал делать?
Все так же вжимаясь лбом в решетку, Мустафа ответил:
— Сидел на полу в полной прострации. Не знаю, сколько времени так провел. Когда темнота подступила ко мне, стала душить, я ощупью нашел выключатель, зажег электричество. Несколько секунд потребовалось, чтобы привыкнуть к яркому свету, привыкнув же, я достал каменного льва и стал делать гнусные выводы о твоей причастности. Еще раз прошу простить меня. Мой изнуренный — и, чего уж таиться, ревнивый ум — и мысли не допустил, что я спешу с приговором.
— Не думай больше об этом, — с твердостью произнес я. — То была ошибка, основанная на очевидном факте. Твои извинения приняты. Ты прощен. И довольно о каменном льве.
Я взглянул на настенные часы.
— Не знаю, сколько времени осталось до конца свидания, только не хочу уходить, пока не выслушаю всю историю. Чтобы проследить путь от темной комнаты до твоего нынешнего места пребывания, нужно быть внимательнее меня. Без твоей помощи мне не справиться.
Я намеренно применил иронию — хотел немного развеселить брата, — но он даже не улыбнулся. Было ясно — мое замечание он принял близко к сердцу, ибо уголки рта у него опустились при мысли, что придется и дальше вслух вспоминать о разочаровании в любви.
Я сочувствовал Мустафе, но любопытство мое, этот порок каждого уличного рассказчика, взяло верх над жалостью. Мустафа ничего не ответил, лицо исказилось страданием. Верно, переваривает мой эгоизм, подумал я.
— Твоя, как бы это помягче выразиться, профессиональная пытливость не дает тебе покоя, — тихо произнес Мустафа, как бы прочитав мои мысли. — Подумать только: даже здесь ты не можешь забыть о своем ремесле, не можешь не пустить в дело чужую боль!
Он не сводил глаз с моего лица.
— Что ж, я сам нарвался — зачем ставил себя на одну доску с отцом и тобой? Мне некого винить.
Он замолк, отвернулся. Лицо его было мрачно.
Океан
— Хасан, — произнес Мустафа тихо и отчетливо, — что значит быть океаном? Прощальные слова Лючии не идут у меня из головы.
Я довольно долго думал, прежде чем высказать предположение.
— Наверно, это значит быть одновременно в чем-то одном и во всем сразу. Я слышал рассуждение мистика на эту тему — будто бы некая энергия проницает все сущее.
— То есть, отождествив себя с океаном, Лючия хотела сказать, что она движется с этой энергией?
— Да, но не только; она имела в виду, что сама является энергией, что ей присущи те же безмятежность и покой, но еще и глубина, где таится опасность. В этом смысле океан, пожалуй, синонимичен категории, которую мы привыкли называть истиной.
— А может человек стать океаном?
— Человек может попытаться стать океаном.
Мустафа поразмыслил над моим ответом и произнес:
— Хорошо бы в ту ночь у меня было немного такой энергии, ведь к тому времени как на горизонте затеплился рассвет, я чувствовал себя совершенно раздавленным.
Кончиками пальцев Мустафа потер брови и усмехнулся.
— Не бойся: специально для тебя я восстановлю в памяти то злосчастное утро, хотя новый день родился не за тем, чтоб принести мне свет, но за тем, чтоб накрыть ледяною тьмой.
— Океан безмолвствовал?
— Да.
— Жаль, — сказал я, склонив голову.
— Чего жалеть? Так всегда бывает. Плаваем мы или тонем, океану безразлично. Что же касается душевных страданий, от них нет лекарства. По крайней мере я это понял, когда покинул пустую комнату и побрел из переулка в переулок, по всей медине, в надежде, что за очередным поворотом найду Лючию. Напрасно. Чуда не произошло, Лючия не появилась. На рассвете я признал поражение и, словно побитый пес, поплелся на площадь. Сам факт, что я жив, причинял страдание. Я был совсем один. Как больно, Хасан, жить с разбитым сердцем. Не помню, что дальше случилось; честное слово, не помню.
Мустафа сморщился, и в его лице, подобно отголоску из прошлого, мелькнуло полное изнеможение — спутник самых тяжелых минут его жизни. Вдруг и мне стало тошно, словно это я перенес столь мучительную ночь.
— Помнишь, Хасан, как нас бичевала песчаная буря? Так вот, по сравнению с моими чувствами эти хлесткие удары — пустяк. Я вернулся в Эс-Сувейру, попытался вести прежнюю жизнь, но все казалось бессмысленным. Я не мог спать, не хотел работать, и друзья мне опротивели. Начал было книги читать — о мудрости, о любви, о вездесущности Бога, — но скоро и это занятие оставил. В отличие от тебя я к чтению так и не пристрастился. Даже прогулки по берегу океана, которые всегда успокаивали меня, утратили целительную силу. Я словно проходил курс одиночества; если брать твое определение успеха, я либо потерпел полный провал, либо превзошел самые смелые ожидания. И все это время я вел бесконечные мысленные беседы с Лючией. Я представлял, что мы — вместе, и тем держался. Я прокручивал в голове каждую секунду, проведенную с ней, каждое слово, каждый оттенок жеста и голоса. Беседы эти заполняли мои дни, давали пищу снам. Я постоянно видел Лючию рядом, улыбающейся. Поистине велика сила воображения.
— Ты, Мустафа, слишком отпустил поводья, — заметил я.
Он сделал небрежный жест, как бы подчеркивая: это не моя забота. Однако замолчал, ибо задумался, и я воспользовался случаем задать вопрос. Я постарался подобрать тактичную формулировку, но прозвучало все равно слишком уж в лоб.
— Разве может любовь быть так далека от реальности?
Мустафа посмотрел искоса, и я понял, что он обиделся. Бедный мой брат — пленник столь великой и столь безнадежной любви! Он самоотвержен и слеп, как всякий, кто одержим любовью, кто бросается на ее алтарь. Я жалел брата и в то же время чувствовал, как отдаляюсь от него все больше и больше. Страсть, переживаемая им, слишком волновала, слишком тревожила — я к такому не привык. Наверно, я в подобных вещах несколько консервативен. При других обстоятельствах эта страсть могла бы приковать внимание, а то и развлечь, — но ведь именно из-за нее Мустафа попал в тюрьму.