Владимир Личутин - Миледи Ротман
— Тогда дух не трогали. А если кто и пытался, тому боком выходило. Петр хотел сорвать нас с тормозов, так и отметилось: базедка, печень, разжижение мозгов, ножка как у ребенка, сына убил. В какую-то ловушку угодил и всю жизнь крутился в ней, как карась на сковороде. Ну а кто скопились сами, то ради души и скопились. А ныне душу холостят, вынимают все живое, нажитое, праотеческое. И никто не вякнет. И что за народ? Даже большевики не тронули национального, хотя и сдирали кожуру скобелем, как сало с тюленьей шкуры…
— И тебя оскопили?
— Я — другой резон. — Ротман вскинул голову и продернул черный усишко сквозь пальцы. Блеснула золотая фикса, как змеиное жальце, и пропала в норище. — Меня пальцем не тронь! Я бур….
— Значит, не весь народ. И без одного народ не полный, сказал какой-то поэт…
— Был народ и вышел весь в пар и в пук. Кто не живет прошлым, тот как бы при жизни уже в гробу. Кто не борется за предание, тот пропал.
— Много было похоронщиков. И где они? Позабытые в земле. — Братилова больно уязвило, что народ костят, ровняют с землею, с прахом, затаптывают, чтобы не было даже упоминания о нем, словно бы то не великая Русь, а какое-то крохотное кочевое племя, которому будто бы суждено бытовать извечно, а им, сынам Богородицы, та дорога заказана, заколдована, заграждена непроходимыми засеками. И чем же так провинилась Русь, что ее живою закапывают, упрятывают в твердь и поверху пригружают неподъемным гранитным камнем?
— Похоронщики не в земле, дорогой, а в Москве, они в храмах и воскуряют себе фимиам. Они топчутся на наших костях, попирают наше будущее, убивают нерожденных детей, опечатывают русскую плодильню. А мужики только грают, как воронье, и хохочут на собственных похоронах. Иль стреляются, потому что без Бога в душе. Им, видите ли, стыдно так жить. И поделом, поделом. Пуля в лоб. Стадо, вырожденцы. Я не хочу быть закованным вашей цепью, чтобы брести вместе. Я — Ротман! Я создам новое предание, и по нему будут жить мои дети.
На губах у Ротмана вскипела слюна, словно бы в утробе уже не умещался пар и выплескивался наружу, а темные глаза стали как золотые улитки.
— Ладно тебе, — примирительно сказал Братилов и кинул нога на ногу, заметив, что пятки на носках давно прогрызли собаки и сейчас видна лосная, словно бы умащенная гуталином, задубевшая кожа. «Проклятые сапоги, — мельком подумал Братилов, невольно огорчаясь, — они просто съедают носки. Прямо денег на них не напасти». — И что ты цепляешься, словно бы я у тебя занял и не отдал. Я только и хотел сказать, что зря лишают скотинку родовы. Если быка выхолостить, он уже и не бык вовсе, и мясо у него не скотское и полно ядов, боли и горя…
Братилов торопился говорить, уже верно зная, что сейчас его прогонят из комнаты; он захлебывался, сглатывая слова, речь его была гугнивой и невнятной и в то же время разливисто-бурной; так в быстрине шумящей реки на каменном переборе нельзя разобрать протяжное пение крохотной сверкающей струйки; но эти неразличимые меж собою пряди, сплетаясь голосами, и создавали тот дерзкий водяной рокот серебряного змеистого тела, надвое рассекшего северную тайгу.
— Ты с торжеством говоришь, что холостят русский народ. Ты бежал от нас в евреи с надеждою, что там ты уцелеешь? И ты веришь, что мы сами себя холостим, потому что раньше холостили других. И что мы забыли предание, а значит, мы никто, мы порождение дьявола и сами же породили заведомого злодея Сталина. И если мы признаем общую вину, то и жить в общем выхолощенном стаде нам станет куда легче, мы не будем страдать, забудем боль и горе.
— Пустое мелешь, — пробурчал Ротман, с тягостью на сердце завершая ужин. Подумал: если хочешь быть счастливым, не допускай к себе смятенных людей. В животе заворчало, и Иван решил, что съел лишнее; а что и съел, то пошло не в пользу. Чужая смута гнетет и самого полнокровного человека, впускает в нутро гнильцу. Надо было прогнать гостя, и Ротман с явным намеком сказал: — Ты, Братилов, обычный неудачник и все валишь на других. Привыкли жить нахлебниками на чужой шее, а новое время спихнуло вас на быстрину и сказало: плывите. Кто захлебнется — ваша судьба. Пришло время сильных, удачливых. — Ротман нарочито перечил себе, и суета неверных обманчивых слов как-то тешила его. — Сейчас ты на мели и вот изрыгаешь на меня всякие дурные пакости…
— Не крутись, Ротман. Конечно, по твоему уму, одна еврейская жизнь драгоценней тысячи русских, а значит, Сталин был антисемитом, хотя и спал с еврейкой. Но по божеской природе все жизни равновелики, они зачаты высшей волею, и, значит, Сталин был деспотом. Деспоты любят лишь себя…
— Но при чем тут цифры?
— А при том, брат Кузя. Он стриг не просто головы, но головы, которые ему мешали. Он же не маньяк и не из дураков, которых сторожат на Белой горе. И вот шел счет один на тысячу. И какой же Сталин антисемит? Он делал замес из человечьего бетона, и туда была годна любая голова.
— Я Ротман. Я красный человек, и Сталин для меня — воплощенный Спаситель, явленный на земле образ Христа. Сталин великий человек, он сохранил государство. Кости не в счет, а души в раю. Он спасал души. Спроси любого настоящего еврея, не хазарина, а иудея. Сталин сделал из местечковых евреев миллион государственных людей. И ничего ты в человеческой сущности не смыслишь, мазило. Маляр ты, картинки маляришь, кистью туда-сюда. Живешь, только детей пугаешь. Глянь на себя в зеркало, чучело. Чучалка, ха-ха. Бомж!.. И чего ты ко мне притащился? Я тебя звал?
Братилов словно бы не слышал визгловатого, срывающегося голоса хозяина, слова проскальзывали мимо ушей, вроде бы не раня души, но невольно оседали в груди, взращивая там темную ярость. Он чувствовал себя придавленной лягушкою, из-под склизкой кожи которой выпрастывалось неведомое существо с железным гнутым клювом, похожим на саблю, и металлическими перепончатыми крылами. Такие водились в древности и, истлев на земле, перекочевали в людей, одевшись их шкурами.
— По-твоему, я быдло. Но быдло и спасло Россию в войну. К нам, а не к вам обратился Сталин с мольбою. Он перед быдлом бы и на колени встал, иначе все мечты его теряли смысл. Россию сохранил бы всякий, кто взобрался на трон. Иначе не было смысла брать власть. Правда, нашелся позднее придурошный Меченый, но он за пределами разумной мысли. Сам копал яму под собою, сам чистил сапог Ельцину, чтобы тот медвежьей ступнею пнул под зад. Но это байстрюк от власти, пащенок, Герострат.
— Бред мелешь. — Ротману было невыносимо слушать из чужих уст собственные выстраданные мысли. — Меченый был крохотной обезьянкой, макакой. Он взобрался на дерево с помощью услужливых рук, увидел, что ему грозит, и поскорее свалился в дружеские объятия, чтобы уцелеть. Своя жизнь для обезьянки куда дороже банана на макушке дерева. Но при чем тут я?
— А при том… Ты сметнулся к евреям, чтобы набить себе цену. А все остальное выдумал. Ты Меченому друг и брат, ты черный человек с красной отметиной на ягодицах и злишься, что остался не у дел. Твои поплавки тебя лишь выкинули на мель, и скоро ты засохнешь, как головастый бычок.
— Заблеял! Иди вон, скотина…
Ротман метнул тарелку с остатками ужина: она просвистела над головою Братилова, как снаряд, и ловко так, красиво пронзила чердачное стекло. В разбитое окно тут же ворвался ветер-сиверик с реки, и мелкое снежное сеево накрыло убогую нору прозрачным колыбающимся пологом. Неудача не остудила Ротмана, но вызвала в нем неутешное горе; он привык к ладу в своем житье, а тут пришел негодяй и по-свински разрушил его. Братилов слинял с лица, щеки его покрылись мукою, он вдруг увидел смерть. Она стояла в двери, широко, ухватисто раскинув руки, в черных смутных глазах стояло не зло, но что-то гораздо худшее; и, заскрипев зубами, Алексей кинулся в ее объятия. Он как-то удачливо нырнул у Ротмана под мышкою, толкнул руками дверь и поскочил напролом вниз, не считая ногами ступенек. Он бежал «быстрее лани», не помышляя о поединке. Тут просвистел над головою грозный метательный снаряд; железная булава ударилась о перильце и, испроломив его и хлюпкую половицу, ушла в подклеть, наделав изрядно шуму. Но Братилов не заметался, а кинулся к поветным воротам, посчитав, что ловко обвел безумного, оставил с носом.
«Дура Милка, что связалась с таким идиотом. Надо спать с ножом под подушкою и со смертью над изголовьем».
… И-эх, несчастный! Когда летишь стремглав, спасая жизнь, не видя земли под ногами, то чуй ее, родимую, третьим глазом, как с поднебесья, раскрыв сердечные очи, иначе не сносить тебе, милый, головенки. Из повети в старинное хлевище когда-то была пропилена дыра, куда сметывали скотине сено. Этот лючок Ротман прикрыл досточкою, и она, коварная, уловила Братилова. Он полетел вниз, ударился правым ухом о кованый, в ржавчине, крюк, куда прежде приторачивали лошаденку, и улегся в корыто, уже худо напоминающее ларь для овса. Скорчился, родимый, в навозной пересохшей трухе калачиком и по-детски самозабвенно затих, откочевал в верхние миры.