Владимир Личутин - Миледи Ротман
Яйца в кипятке стали беленькие, замшевые, от них наконец-то запахло мясом. Надо бы гостинец отнести Грише Фридману и выяснить обстановку. Но банкир к себе больше не зазывает, а самому навязываться не хотелось: спина не гнется, и шею трет. Где-то Иван дал прокола, видно, на гостьбе обнаружил свое лицо излишней похвальбою, завысил себе цену, и она показалась банкиру до неприличия вызывающей. Время шло, и Ротман уже порою позабывал о своем еврействе: это если в церковь долго не ходишь, то она отодвигается от тебя, поворачивается спиною, и Бог потиху отступает за небесные шторы, обвевая тебя стужею.
Надо бы в Москве отираться, все время в прихожей торчать, чтобы тебя видели и знали, тогда и дело можно сварить. Но какое дело надо крутить, за что приняться поначалу, Ротман не знал и вертеться не хотел, и все предбанники, которые он вспоминал по прежним знакомствам, пропахли до омерзения псиною, словно там гадили до неприличия и выворачивали внутренности. Меченый был типичный маркитант, он крутился в государевых обозах с восемнадцати лет, все вынюхал, намотал на ухо и легко столковался с юной Маргарет, когда та еще была в девчонках. И сколько было таких маркитантов, и никуда-то они не делись с падением говоруна, но только из одного коридора тихо-мирно перекочевали в другой и осадили предбанники, создав там неиссякающую очередь из своих. Да меж ними и лезвие бритвы не просунуть, не то чтобы протиснуться чужаку. Словно циклопы одноглазые, они скоро расселись вокруг государственного пирога и давай споро пожирать его, уминать за обе щеки; а сами-то виду умильного, чаще субтильного, ягодицы в складочку — одно слово, интеллигенция, — и только Гайдар с его дряблыми щечками, заплывшими нездоровым жирком, и выдается габаритами средь новых господ. Братилов в свое время работал грузчиком, таскал скотские туши, но этого бычка, пожалуй, и ему не унесть…
Братцы, а клопу разве много места надо? Ссохнется весь, негодник, останется одна стень за обоями, ущипнуть не за что, но дай кровцы испить — и откуда вдруг пузцо возьмется, и злость, и азарт; он и шнырять повсюду примется, наискивая жертву, и нет ему угомону. Заползли однажды в усыпальницу к фараону Рамзесу, пролежали у него под боком с тысячу лет и не подохли ведь, стервецы.
Сейчас в Москве в ходу присказка: один еврей — банкир, два — парламент, три — революция. Неплохо бы и нам с Фридманом устроить небольшую говорильню о переустройстве вселенной. Здорово я напугал Братилова тайным орденом буров. Глаза-то сразу шнырь-шнырь, как белки в ельнике. Такое нынче время, что каждый собирает свою стаю и напускает дыму, чтобы все боялись; а на поверку один пшик. Главное — странное словцо запустить в ход, а оно, как клещ под шкурою, будет елозить и дуться, пока не выточит себе норы. А после и гной пойдет. Много ли было демократов при Меченом? Сами себя пугались, громко крикнут — и сразу штаны меняют. Но видят, что никто под метлу не метет, за шкиряку не хватает, и вот осмелели, голову навзлет, глаза навыкат, в горле каменья катаются: знай, де, наших, всех в песок изотрем, кто не по струнке! И сгоношились, сговорились об уставе, влезли в шерстяные места и давай кусать; захотелось народу почесаться, и вот разодрали страну до кровавых язв.
Да, за словом стоит великая тайная сила. Надо будет щуку-фиш состряпать да пригласить Фридманов и тоже припугнуть орденом буров; де, завелась такая шашель и угрожает погромом. Потому нам надо держаться, склячив руки.
Заскрипела лестница на чердак, в темноте кто-то усердно затарился о куски мешковины, стараясь отыскать ручку. Это Братилов уже протоптал тропу к Ротману, и тот не удивился, когда художник неожиданно появился в дверях. Братилов растерянно оглядел камору, надеясь увидеть Миледи, но ее не было, и Алексей вздохнул с облегчением. Скинул сапоги у порога и по газетным лоскутьям, стараясь не шуршать и не сбивать их стопою, прошел на свое место, куда разрешал ему приземлиться хозяин. И каждый раз сердце его охватывала заполошная грусть: художник никак не мог привыкнуть к лачуге, к ее нарочитой скудости и ухоженной нищете. «Блаженны нищие духом», — вспоминалась евангельская стихира, и Братилов каждый раз прочитывал ее по-своему: де, нищих за их скудное прозябание возблагодарил Господь. «Ну, сам-то выпендрюжничает, его воля, но зачем Милку затащил в нору и отбил всю охоту жить?»
И вдруг спросил Братилов хозяина, застывшего у кастрюльки:
— Иван, ты два института пооканчивал, много чего знаешь. Скажи мне — что такое любовь? — Братилов хотел увидеть, как смутится Ротман, ибо каменный этот человек, наверное, все знает, кроме любви.
Но Ротман не споткнулся, не задержался с ответом, ибо он, как ходячая энциклопедия, знал все.
— Любовь как кукурузные хлопья: набьешь в рот много, а разжуешь — во рту один пшик. С любовью семьи не сладишь, она разобьется, как лодка о рифы, о вздохи и ахи.
— Ну а любовь к родине? Она-то есть?
— Это инстинкт самосохранения и сродство с землею. Человек — ходячее дерево, и когда он отъезжает куда-то, вот коренья и стонут. Этот стон мы и называем любовью к родине.
— Слышал? Руцкой заявил в Израиле: «Я горжусь, что и во мне течет еврейская кровь».
— Я же говорил тебе, что скоро все побегут в евреи, — нехотя ответил Ротман и выложил на тарелку два белых колоба, разрезал на ломти. — Про евреев ни слова. Иначе поди вон…
— Если все стесняются быть русскими, то почему бы не обрезаться? — намекнул Братилов. Но увидев, как Ротман катнул желваки, торопливо выставил перед собою толстые ладони и, как бы заграждаясь щитом, просительно воскликнул: — Все, Ваня, все! Ты прав.
Последний аргумент в споре — сила. Пускают кровь, опомниваются, снова обнимаются и становятся уже кровными братьями и потом долго помнят ту попойку и сколько стаканов пропустили… Но ты, Ваня, лучше скажи мне — где был и чего видел? Вы же четвертая власть, не нам чета, все перед вами на коленках. Это мы, художники, рвань подзаборная, на подаянии, вы нас и замечать не хотите. Нищенки мы, прошаки. Вам теперь подавай Малевича и Шендеровича…
— Хватит паясничать, Алексей. В тебе говорит зависть. А если к делу поближе, то я ездил смотреть, как оскопляют глубинку России.
— Ну и?..
— Кровь, грязь, стоны, вопли, но все обреченно ползут на коленках под власть, целуют ноги, и каждый надеется, что с ним обойдутся прилично, без боли, ищут вокруг старшого, начальника, князя с мечом, нового царя. А где он? Ау! Нету его. И хоть бы один мужик вскинулся грудью на ведьмака в черном авто… Мошну взрежут, шулнятки на блюдо, ешь не хочу. Любые ядра, на выбор. Генерала, министра, члена политбюро, завхоза, процентщика. Только подай заявку. — Ротман пронзительно посмотрел на гостя, лимонные белки аспидных глаз взялись у слезников кровцою, словно бы в голове неожиданно запрудило сосудец и он решил взорваться. — Будешь яйцо? Бычье. А ты про что подумал? Тебе с постным маслом, иль под майонезом, иль просто с солью? Я лично люблю с горчицей.
— Я думал, грибы дождевые. Вынул из заморозки. Я, Ваня, люблю все новое, неожиданное. Я глазами люблю и жду, когда душа отзовется. А раз душа молчит, не просит пробовать, то ешь сам, а я погляжу.
— А ты попробуй. Ну, как сосиски молочные иль колбасный фарш. В них железо, ферменты всякие. Будешь местный Казанова. Девки к тебе в очередь.
«И что в нем нашла Милка?» — подумал художник, оценивая Ротмана. Он всякий раз не мог освободиться от какой-то заморозки, словно бы ему всадили сильнодействующий укол: чувствовал власть над собою и не мог освободиться от нее… «Тряпка, пропащий человеченко, тля безвольная», — корил себя Братилов.
«… Я что, цепью окован, чтобы ловить с губ любое слово не переча? — вдруг взорвался Братилов. — Если у Ротмана все размечено и вся жизнь грядущая разложена по полочкам, как древние вещи в ломбарде, то почему я должен следовать тем же путем? Я хочу жить сам по себе! Пусть я бездарный, пусть лишний! Но я вольный человек, и потому я царь царей!» — напыщенно подумал Братилов, освобождаясь от чар. Ему снова захотелось наперчить хозяину, испортить трапезу, подложить собаку, вкинуть в кушанье крохотный кусочек бледной поганки, чтобы взорвать в Ротмане все нутро…
— Ты рассказываешь какие-то страсти-мордасти, — пошел впоперечку Братилов. — Триста лет скопили Русь, и, слава Богу, обошлось. Иль мы стали иными?
— Тогда дух не трогали. А если кто и пытался, тому боком выходило. Петр хотел сорвать нас с тормозов, так и отметилось: базедка, печень, разжижение мозгов, ножка как у ребенка, сына убил. В какую-то ловушку угодил и всю жизнь крутился в ней, как карась на сковороде. Ну а кто скопились сами, то ради души и скопились. А ныне душу холостят, вынимают все живое, нажитое, праотеческое. И никто не вякнет. И что за народ? Даже большевики не тронули национального, хотя и сдирали кожуру скобелем, как сало с тюленьей шкуры…