Яна Дубинянская - Сад камней
— Да ладно тебе, не бойся. Операция прошла неплохо, тьфу-тьфу, полежишь на вытяжке, может, даже и хромать почти не будешь. Ничего страшного. Не балерина же?
— Нет.
— Как тебя зовут? Почему ты там оказалась? Несчастная любовь?
— Нет.
— Убежала из дому?
— Примерно.
— Сколько тебе лет? Хоть это, к чертям, скажи, нам же дозы рассчитывать надо!
— Семнадцать.
— Где мои семнадцать лет… Девочка. Не хочешь говорить, как тебя зовут, откуда ты и зачем, — не говори, мы тебя и так и так на ноги поставим. Но запомни на будущее: в семнадцать лет нельзя делать первое, что пришло в голову. И в восемнадцать нельзя. И в двадцать, и в двадцать пять… ну, к тридцати ты, надеюсь, станешь умнее.
— А в сорок два?
— Что в сорок два?
— Так, ничего.
— Нет уж, давай рассказывай. У тебя пожилой любовник, что ли, папик?
— Нет.
— Тогда что?
— Ничего. Я так сказала.
— Допустим. Тогда я пошел, у меня еще семь палат на обходе.
— Просто…
— Что?
— Просто когда в семнадцать точно видишь, как будет в сорок два… это очень страшно. И хочется по-другому. Хоть как-нибудь.
* * *Пашка честно пытался вникнуть:
— То есть сначала тебе подбросили письмо.
— Нет, сначала была посылка с яшмовым кулоном. Помнишь, мы когда-то искали с тобой, на «Прощании»… ни фига ты не помнишь, а я еще, как дура, думала на тебя. Эта посылка была сколочена из фанеры с его нашлепком… ну, живописным наброском, этюдом… но ту картинку я не сразу нашла.
— Ага. А потом письмо. Ты уверена, что это он писал?
— Он не мог писать, — устало, как ребенку, пояснил Яр. — Он умер восемь лет назад.
— Мог восемь лет назад и написать.
— Не мог, — я перевела дыхание, качнула колыбель. — Там такие вещи, которых Михайль не мог знать. Про ту войну, про Слободенский перевал… Я кое-что использовала потом в сценарии. Может быть, вы потом прочтете.
— Кстати, — протянул руку Пашка, — оно у тебя тут близко? Дай посмотреть.
Никогда он не понимал самых простых и незыблемых вещей, всегда был козел и таковым остался. Втолковала холодно:
— Сценарий прочтешь, я имела в виду. Письмо адресовано мне.
— То есть, — поднял глаза Яр, — ты все-таки думаешь, что оно настоящее. От него.
— Я ничего уже не думаю.
В наглухо законопаченных снегом щелях между ставнями было ничего не разглядеть, зато за периодически приотворяемой створкой двери виднелась уже непроглядная темень. Маленькая спала, хоть бы она не проснулась до утра. Пашка и Яр смотрели друг на друга поверх круглой печи, и на их лица ложились одинаковые красноватые отсветы, нивелируя несходство, индивидуальность, всякую разницу.
— А оно точно было, это письмо? — спросил Пашка. — Покажи.
Усмехнулась:
— Думаешь, я тут совсем уж поехала крышей?
Нагнулась, выудила парижскую сумку из-под кровати, снова бесформенную, плоскую: побег отложен, не пригодилась. Но и письмо, и раскрашенная фанерка лежали там, в боковом кармане, и я неслышно вскрикнула, оцарапав руку, черт, за всю зиму можно было удосужиться повытягивать эти гвозди… Конверт за что-то зацепился, я дернула нервно, сминая край — и вдруг поняла, еще на ощупь, не глядя.
Письма не было. Пустой конверт с неровно надорванным краем и машинописным адресом, безликий, ни о чем не говорящий, кроме того, что кто-то догадался объединить местный топоним с моим именем.
Обернулась через плечо. Пашка и Яр глядели с ожиданием в одинаковых оранжевых глазах. Я сунула конверт обратно и выпрямилась, держа двумя пальцами фанерку, ощетинившуюся почтовыми гвоздями:
— Вот. Правда же, Яр, это Михайль? Нашлепок к «Репетиции времен».
Посмотрел недоуменно:
— К чему?
— Его последняя картина, многофигурная композиция, огромный холст… ты не знал? Забавно. Получается, я и вправду все придумала.
— Ты можешь, — пробормотал Пашка. — Ни разу не сомневался.
Яр взял у меня нашлепок. Держа на вытянутой руке, прищурившись, словно ювелир-оценщик, повернул к свету и рассматривал пристально, как бы ища подвох. Вернул:
— Может быть, и Михайль. Не знаю, я не очень…
— Тут есть его картина с подписью, с М! — я метнулась было к окну, зацепила колыбель, остановилась покачать… черт. Все это не имело смысла.
Кому я собираюсь что-то доказывать, если один из них рылся в моих вещах, вытащил письмо, а теперь смотрит на меня с кошачьими искрами в глазах?! А может быть, и оба, а не один, они могли сговориться, мало ли было возможностей, пока я крутилась на кухне… Как вышло, что они появились тут почти одновременно? Чересчур плотно набились в мое жизненное пространство, а затем как-то плавно и незаметно, вместо того чтобы убивать друг друга, взяли меня в клешни с обеих сторон?!
— Подожди, поехали дальше, — проговорил Пашка. — А потом, значит, тебе подбросили ребенка. Точно так же, как эту картинку или письмо. Да?
— Примерно.
— Ты же никогда не хотела детей.
Можно было ответить. Что здесь меня ни разу не спрашивали, чего я хочу, а чего — нет. И если в происходящем и существует какая-то логика, то это уж точно не логика моих желаний… Промолчала. Легонько качнула колыбель — как лодку у пристани. Маленькая дышала ровно, ее личико было белым и безмятежным, чуть подрагивали выпуклые веки.
— Я вот думаю, — сказала неторопливо, скрывая за раздумчивой интонацией иронию и даже сарказм, — может быть, вас обоих мне тоже подбросили?
Они снова переглянулись, просто удивительно, насколько синхронно и слаженно у них это получилось.
— Нет, правда? Если кому есть в чем признаться по данному поводу, я жду.
— Я тебе все рассказал, — бросил Яр сухо, корректно и чуть быстрее, чем надо.
Пашка держал паузу. Целый длинный, в несколько тактов, многоступенчатый заунывный пассаж метели за окном.
Прорезался:
— Ну, это смотря что иметь в виду.
Метель притихла, словно тоже приготовившись слушать, наставив потайные микрофоны, в печке громко, будто пробный щелчок, треснул расколовшийся уголь. Яр вдруг встал — резким пружинным движением, от которого я вздрогнула, в два длинных шага подошел к двери, нажал плечом, отгребая очередной снежный пласт. Там, за дверью, за пределами очищаемого конуса, нападала, наверное, целая гора. Где-то между постройками, в груде прочей утвари, лежали, кажется, большие деревянные лопаты для снега, но теперь-то какая разница…
Яр уже закрывал дверь, и белые мошки таяли на его волосах и ресницах, когда мы услышали крик. Далекий, смазанный, не понять, мужской или женский, — но услышали мы его все, даже маленькая заворочалась в колыбели и на длинную секунду открыла глаза.
Крик повторился. Кажется, ближе — а может, просто громче и отчаяннее, на пределе возможного звука.
Пашка встал, и Яр четко и точно, как баскетболист, поймал его движение и взгляд:
— Пошли.
Оба оделись по-солдатски мгновенно, и я тоже вскочила, поспешно просовывая руки в негнущиеся рукава гардуса. Запутавшись в них под двумя одинаково недоуменными мужскими взглядами.
— Ты-то куда намылилась? — бросил Пашка, и я автоматически, без паузы, словно отбивая мяч, в тысячный раз сообщила ему, кто он такой.
— Марина, — сказал Яр с незнакомым сухим холодком в голосе. — Ты останешься. С ребенком.
С ребенком, да. На это мне было совершенно нечего возразить. И я еще стояла посреди внезапно просторного помещения, натопленного и уютного, вполне пригодного для жилья, стояла сама над колыбелью, вполоборота, с гардусом на одном плече, — а их уже не было, обоих, даже и голоса ушли куда-то в метель, растворились, пропали. А маленькая снова уснула, переменив позу, свернулась калачиком, как эмбрион: младенцы, наверное, неплохо помнят тот период своей недлинной жизни. Какого черта Пашка ляпнул, что я никогда не хотела детей?..
Но не стоять же так до самого их возвращения. Сняла гардус, бросила на кровать и подошла к двери послушать метель. В деревянную створку с той стороны сёк теперь сухой снег, как будто сыпался песок, бесконечный, беспощадный.
Круглая печь распространяла концентрические красноватые волны тепла и света, дугообразные отблески ложились на колыбель. Центр моей вселенной. Моей собственной внутренней полости, где нипочем не уместиться чересчур многочисленным лишним кристаллам.
И стало совершенно очевидно, что никто не вернется. Так должно быть, так задумано, чтобы они не возвращались.
К черту!!!
Я распахнула дверь, и снежинки ударили в лицо точным и сильным слаженным залпом, ослепили, иссекли кожу, забили дыхание. Гардус, накинутый на плечи, взмыл, словно крылья или кавалерийская бурка на полном скаку, этнические кисти зацепились за что-то в проеме, пусть их, к черту, не холодно и так. Вырвалась наружу, словно сверкание кристаллических искр из расколотой полости, наконец-то, сколько можно было! Метнулась, пробивая руками и телом обжигающий снег, туда, в бурю, в метель; не может же она, в самом деле, тоже подчиняться кому-то, чьей-то воле, фантазии, выдумке… хотя…