Хавьер Мариас - В час битвы вспомни обо мне...
Я решил снова выйти на улицу и немного пройтись, чтобы развеяться, чтобы устать, чтобы, по крайней мере, не находиться в спальне, пока те двое (или четверо) находятся в своей. Улицы никогда не пустуют, но в ту дождливую ночь прохожих почти не было – несколько типов, которые, похоже, только недавно вышли из тюрьмы, поливальщики улиц, которые очень громко разговаривали, словно вокруг никто не спал, и зря переводили воду – на улице и так было сыро, к тому же в любой момент могла опять разразиться гроза, – какая-то бездомная старушка в лохмотьях, группка шумных мужчин и женщин (наверное, отмечали что-нибудь вместе – мальчишник, выигрыш в лотерею или юбилей). Я шел и шел, я шел на запад, хотя не люблю этот район. Я оказался на улице Де-ла-Принцесса, потом на Кинтана, и там я услышал шаги за спиной. Человек шел за мной три квартала, достаточно долго, чтобы я начал волноваться. Кто бы он ни был, он видел сейчас мой затылок. Может быть, он шел за мной, потому что хотел напасть на меня в темноте – это была ночь сомнений и страха, – но бояться нечего, пока я слышу его шаги и сам не ускоряю шаг. Я не хотел бежать и потому, когда начался четвертый квартал, я дал этим шагам возможность обогнать меня (может быть, у этого человека не было дурных намерений и он просто не мог идти быстрее?): я остановился у витрины книжного магазина, достал очки, надел их (так я мог краешком глаза следить за своим преследователем, ждать его приближения и быть наготове). Роковые шаги звучали все ближе (мой час еще не настал), но человек не остановился. Он прошел мимо, и теперь я уже открыто – сейчас я видел его затылок – мог рассматривать его удаляющуюся фигуру. Это был мужчина средних лет, судя по походке и по пальто, – больше я ничего в темноте разглядеть не смог. Я разгладил полы плаща и снял очки. Я повернул на юго-запад: Росалес, Байлен – этот район мне нравится гораздо больше. На Росалес находились когда-то казармы Де-ла-Монтанья, где шел жестокий бой на третий день нашей войны – уже столько лет тому назад! Теперь там египетский храм. Где-то недалеко от площади Орьенте я увидел двух лошадей, которые шли мне навстречу, прижимаясь к тротуару, чтобы не мешать движению редких машин. На одной из них сидел всадник в высоких сапогах, Другая шла рядом. Она тоже была под седлом. Иногда она отставала на полкорпуса. Это были андалузские верховые лошади. Они шли медленным аллюром и казались очень спокойными. Восемь подков стучали по мокрому асфальту – забытый горожанами звук, диковинный в наше самоуверенное время, когда люди отказались от многих вещей, сопровождавших их на протяжении всей истории. Еще в моем детстве эти звуки не были такой уж редкостью: лошади тащили повозки старьевщиков и телеги ремесленников, продававших свой товар, были конные полицейские в длинных страшных шинелях и с резиновыми дубинками, иногда можно было увидеть какого-нибудь богача, возвращавшегося верхом из манежа. Животные были в те времена привычным для горожан явлением, я помню даже коров в подзалах домов. С высоты своего детского роста я смотрел на них через находившиеся у самой земли зарешеченные окна коровников (именно так они тогда и назывались). Оттуда шел неистребимый запах – запах коров, лошадей, мулов и ослов, знакомый всем запах навоза. Но увидеть двух огромных лошадей сейчас, в центре Мадрида, на площади Орьенте, прямо напротив королевского дворца, в котором никто не живет? Это показалось чудом даже мне, несмотря на то, что иногда по воскресеньям я хожу на ипподром. Впрочем, одно дело видеть лошадей гуляющими на лужайке ипподрома или бегущими по дорожке (это воспринимаешь, скорее, как спектакль) и совсем другое – встретиться с ними посреди города, на асфальте, прямо возле тротуара, по которому идешь, встретить огромных животных, лоснящихся, невероятных, с очень широкими шеями, мускулистыми крупами и ногами. Эти животные помнят все, чему их когда-то научили, они могут найти дорогу, если их хозяева собьются с пути, они удивительно точно чувствуют даже на расстоянии, где друг, а где враг, чувствуют опасность, даже когда она еще далеко, даже когда мы о ней и не подозреваем. Был слишком поздний час для того, чтобы эти лошади гуляли по улице неподалеку от площади Орьенте: когда-то давно мне случалось видеть лошадей в этом районе и днем, и вечером, но на рассвете – никогда. А может быть, я просто никогда не бывал в этот час на улице Байлен. Наверное, это были лошади из королевского дворца и принадлежали королю (хотя сам король здесь и не живет) или из Паласио-де-Лирия, который отсюда совсем недалеко, – аристократические лошади, одним словом. Я смотрел на них с восхищением – такие они были огромные, казались пришедшими из такой древности – жеребец под всадником и кобыла без всадника в ночи. Вдали послышался раскат грома и кобыла забеспокоилась (жеребец остался спокоен), на миг встала на дыбы – теперь это было чудовище, передние ноги которого были высоко над моей головой. Казалось, оно вот-вот обрушится на меня, ударит великолепными копытами и придавит своим огромным весом – ужасная смерть, смешная смерть. Но все обошлось: всадник тут же успокоил лошадь – всего одним словом и одним движением. Кобыла ночью – это то, что многие (даже сами англичане) называют кошмаром – по крайней мере, именно это означает английское слово nightmare, которое переводится как «дурной сон», хотя буквальный перерод – «кобыла ночью» или «ночная кобыла». Впрочем, можно толковать и по-другому (это я тоже изучал когда-то в молодости): существительное mare переводится по-разному в зависимости от того, стоит ли рядом с ним слово «ночь». «Mare» в значении «кобыла» происходит от англосаксонского mere, имевшего то же значение, a «mare» в значении «дурной сон» восходит, если я не ошибаюсь, к слову тага – злой дух, демон. Этот дух садился или ложился на спящего, давил ему на грудь, и человек видел страшные сны. Иногда дух даже совокуплялся со своей жертвой: если спящий человек был мужчина, то дух был женского рода и находился снизу, а если жертвой оказывалась женщина, то дух был мужского рода и находился сверху («Тебе на сердце камнем завтра лягу…»). Возможно, banshee, которая своими стонами, воплями и жалобным пением предрекала гибель Ирландии, была тоже из этих духов. Я встретил по пути бездомную старуху в лохмотьях – может быть, это была banshee, которая не знала, к какому дому ей предстоит направиться выть и плакать в эту ночь, может быть, ей предстоит направиться именно к тому дому, который когда-то был моим? Я сейчас жил не там, и потому мне опасность не угрожала, но там была Селия – этот дом по-прежнему был ее домом, и сейчас она была там не одна, как она мне сказала. Все эти мысли пронеслись в моей голове, пока я смотрел вслед лошадям, оставлявшим за собой (надолго ли?) шлейф острого запаха и уносившим с собой звуки из моего детства. Суеверие – это всего лишь один из способов мышления, который ничем не хуже любого другого. Можно сказать, что это обостренное, болезненное восприятие мира, но, если задуматься, всякое восприятие мира является болезненным, поэтому люди стараются не думать старается вообще не думать.
Я вышел на проезжую часть поймать такси – все равно в какую сторону, перешел через улицу, вернулся обратно. Прошли две машины, а потом – удача! – пустое такси. Я остановил его, назвал свой старый адрес. Как давно я не называл этого адреса, как давно не просил отвезти меня туда! А ведь целых три года там был мой дом. И, когда я оказался у знакомого подъезда, у той двери, в которую я столько раз входил, возвращаясь вечером, и столько раз выходил по утрам в течение тех трех лет, я вдруг вспомнил, что у меня до сих пор остались ключи. Я вынул связку, нашел нужный ключ. Если она не сменила замки, я могу зайти. Могу открыть эту дверь, подняться на лифте на четвертый этаж, могу даже открыть дверь знакомой квартиры справа от лифта и убедиться, что ничего плохого не случилось в эту ночь, что здесь не бродила никакая banshee, что Селия Руис Комендадор была жива и здорова и лежала в своей постели, одна или еще с кем-то. (Может быть, Деан предпочел бы не выяснять правду, если бы что-то подозревал там, в далеком Лондоне?) Прошло уже полтора часа, как я вышел на улицу, им должно было хватить времени на все. Был тот час, который писатели-классики называют «глухая ночь» – час, когда ничто не нарушает тишины (хотя в Мадриде такого часа не существует). Селия, наверное, раньше была с кем-то, а теперь уже осталась одна: этот врач или кто он там – злой дух – уже ушел, переспав с ней, – мы, духи мужского пола, редко остаемся, после того как сделаем свое дело. А если он не ушел, то я смогу наконец разрешить сомнения: я увижу этого мужчину, и, если он лысоватый блондин, мне все станет ясно. А может быть, с ней сейчас совсем другой мужчина – ее жених (с ним мы тоже уже родственники). Любой из них испугается до полусмерти: тот, что еще считается мужем, вламывается среди ночи, открыв дверь собственным ключом, и застает ту, что еще официально считается его женой, в постели с другим. Несколько секунд любовник или клиент трясется от страха, ожидая, что вот-вот разразится трагедия, прячется под одеяло, с ужасом смотрит на карман моего плаща, пытаясь угадать, не прячу ли я там пистолет, – смерть скорее смешная, чем ужасная. Соблазн был велик. Я посмотрел наверх, на те окна, которые еще так недавно были моими, – на окна спальни, гостиной (одно из этих окон было не окном, а дверью, которая вела на крышу-террасу, и летом – в нашей семейной жизни было три лета – мы часто ужинали на террасе). В окнах было темно: может быть, Селия все изменила после того, как я ушел от нее, и перенесла спальню в другую комнату, окна которой выходят во двор? Дом не подавал признаков жизни. Это был дом спящих или мертвых. Все было тихо, ни в одном окне не видно было силуэта человека, надевавшего или снимавшего что-нибудь. Я колебался. Невдалеке послышался звон разбитого стекла и быстрые приглушенные голоса – наверное, грабили какой-нибудь магазин. Через несколько секунд сработала сигнализация, но стекла все равно продолжали звенеть, и воры продолжали свое дело: все знают, что в Мадриде сигнализация часто срабатывает сама по себе, так что пользы от нее никакой. Дело происходило в нескольких кварталах от того места, где стоял я. Сирена смолкла, послышался новый раскат грома (на сей раз совсем рядом), и хлынул дождь. Крупные капли падали на палые листья и мокрую землю, на грязь, похожую на подсохшую кровь или черные слипшиеся волосы. На улице, кроме меня, не было никого, так что никто не бросился искать укрытия: грабители были далеко отсюда и, должно быть, уже сделали свое дело. Я перебежал через дорогу и спрятался под навесом подъезда. Оказавшись там, я уже не мог противиться соблазну и попытался открыть дверь своим старым ключом. Ключ повернулся в замке легко. А потом уже не нужно было думать, делать или не делать те шаги, которые ты делал тысячу раз, – ты шагаешь механически, ноги идут сами. Лифт был, как всегда, наверху – всегда кто-то возвращается позднее, чем последний из тех, кто куда-нибудь уходит (таких полуночников тоже много, я сам такой и Селия тоже – она была тогда так молода, ей нравилась ночная жизнь, мы входили и выходили всегда вместе, мы были семейной парой). Сейчас я поднимался один, сердце мое замирало, я был охвачен возбуждением и любопытством (все тайное вызывает любопытство и возбуждает) и, вставляя ключ в замочную скважину, старался не шуметь, словно я был burglar, ночной вор, который карабкается по стене и проникает в квартиры, – именно это я делал в тот момент, только я не собирался ничего красть, я хотел лишь Узнать и успокоиться, хотел убедиться, что она жива и что она – это она. Но что, если ее уже нет в живых? И если она это не она? Если она мертва, то зачем мне красться на цыпочках? Если это так, то мне следовало бы зажечь свет, схватиться за голову, закричать от боли и раскаяния, попытаться вернуть ее к жизни поцелуями, пытаться покончить с собой, позвонить врачу, разбудить соседей, позвонить ее родителям и в полицию и все рассказать. Ничего не было слышно, я не услышал ничего и тогда, когда вошел в квартиру. Я очень осторожно закрыл за собой дверь, так же как делал это и раньше, – я много раз приходил домой, когда Селия уже спала (иногда я уходил куда-нибудь без нее и возвращался поздно). По этим комнатам я мог ходить в темноте – это был мой дом, а в своем доме всегда знаешь, где стоит мебель, на что можно наткнуться, где опасные углы и где выступы; знаешь даже, в каком месте предательски скрипнет паркет. Я прошел по коридору и вошел в гостиную. Здесь было чуть светлее: свет шел из окна – на улице горели фонари, светились огни рекламы, да и небо всегда дает свет, даже если это грозовое небо, затянутое облаками. Бушевавшая за окном гроза была моей сообщницей: кто расслышит шаги в шуме дождя, бившего по черепичной крыше, по террасам, по листве деревьев, по земле. Хотя, даже если она не слышала моих шагов и не предчувствовала (спящие в отличие от мертвых могут предчувствовать) моего появления, ее могли разбудить (или уже разбудили?) гром и шум дождя. Я был злым духом, был призраком, который явился, чтобы потревожить ее сон или обнаружить ее труп, это был я, я уже не был никем и не был таким уж безобидным. Моих вещей здесь уже не было. Когда у меня было много работы, я, чтобы не проводить слишком много времени в одной и той же обстановке, иногда использовал часть гостиной – она достаточно большая – как кабинет: сценарии писал в кабинете, а речи – в уголке гостиной. Стола, который я для этого сюда поставил, сейчас здесь уже не было, как не было и моей пишущей машинки, и моих бумаг, моей ручки, моей пепельницы, моих справочников – в этом доме они уже никому не были нужны. Все остальное (так мне показалось в темноте) было на своих местах – Селия ничего не поменяла. Может быть, у нее просто не было денег на то, что ей хотелось бы купить. Когда мы возвращаемся в хорошо знакомое нам место, время нашего отсутствия вдруг сжимается или даже исчезает совсем – словно мы никогда отсюда не уходили. Пространство, которое не изменилось, переносит нас в другое время. Мне захотелось сесть в свое кресло и закурить или почитать. Но я еще не узнал того, что хотел узнать, мое волнение все росло, и страх все усиливался. Я хотел узнать и боялся узнать, я хотел успокоиться, я должен был избавиться от своих подозрений, разрешить сомнения. И я все-таки подошел к белой раздвижной двери, которая вела из гостиной в спальню. Когда мы шли спать, мы всегда закрывали эту дверь, хотя, кроме нас, в доме никого не было, – мы хотели укрыться от всего мира и от остальной части нашего дома. Дверь и сейчас была закрыта – у Селии сохранилась эта привычка, не важно, спала она одна или нет (странно было бы предположить, что дверь закрыл за собой тот врач или любовник, выйдя из спальни после того, как сделал свое дело). Это успокоило меня: значит, ничего не случилось, это придало мне смелости, и я взялся за ручку двери, осторожно приоткрыл ее и заглянул внутрь. Но я ничего не смог разглядеть: в спальне было темнее, чем в гостиной, – теперь Селия опускала жалюзи (мне нравилось спать при поднятых жалюзи, а ей – при опущенных, и мы пошли на компромисс: опускали их наполовину, чтобы утром ей не мешало солнце и чтобы я, проснувшись, мог определить, была все еще ночь или уже наступило утро, – я часто просыпаюсь по ночам, я плохо сплю). Я раздвинул створки еще больше, потом еще, пока не открыл двери полностью (я не был уверен, что хочу сделать именно это, но я это сделал – мы действуем быстрее, чем думаем, потому что время бежит вперед и торопит нас, и пока мы будем сомневаться – «да», «нет», «может быть» – оно уйдет, и наступит час, когда мы больше не сможем сказать: «Не знаю, не уверен, там видно будет»). Мне захотелось увидеть Селию в постели одну, увидеть ее ночное лицо, которое я так хорошо помню, левую руку, засунутую под подушку – так она всегда спит, – услышать ее спокойное дыхание. Я подождал немного. Все было тихо. Слабый свет из гостиной рассеял сумрак спальни, и мои глаза понемногу привыкли к темноте. Я различил белое пятно простыни (это было первое, что я смог различить) – она или они также смогли бы увидеть только светлое пятно моего плаща, если бы проснулись в этот миг и начали всматриваться в разделяющее нас пространство. Точно так же много времени спустя я стоял у двери в комнату маленького мальчика, только мальчик до этого меня уже видел: он сначала следил за мной и только потом уснул, а не наоборот. Когда мои глаза окончательно привыкли к темноте, я смог разглядеть, что в постели были двое: на правой стороне кровати – Селия, а на моей стороне был не я а другой мужчина. Одно и то же место могут занимать разные люди – это случается сплошь и рядом, не только в наше время и не только в тех случаях, когда человек сам решает захватить чужое место, или ему навязывают это решение, или у него не остается другого выбора. Так было и в течение всех долгих веков, что протекли в неизменном пространстве: дома тех, кто уезжает или умирает, их спальни, их ванные, их кровати занимают живые или вновь приехавшие – люди, которые забыли или просто не знают, что происходило там, где они теперь живут, когда их еще не было на свете или когда они были детьми, для которых время не имеет значения. Происходит столько всего, о чем мы не помним и даже не подозреваем! Почти ничто не фиксируется – ни наши мысли, ни едва заметные движения, планы и желания, тайные сомнения, сны, обиды и оскорбления; слова, которые были сказаны и услышаны, но неверно поняты или намеренно искажены; слова, от которых потом отказались; обещания, которым не поверили даже те, кому эти обещания были даны, – все забывается и все теряет силу, все, что мы делаем, когда мы одни (и не записываем этого), и то, что происходит при свидетелях. Как мало остается после нас, как мало следов оставляет на земле человек, и из этого малого сколько всего умалчивается! А из того, что не умалчивается и не скрывается, в памяти остается только ничтожно малая часть, и то ненадолго: память не передается от одного человека к другому, чужая память никому не нужна – у каждого есть своя. Бесполезно не только время ребенка – бесполезно время вообще: все, что с нами случается, все, что заставляет нас радоваться или страдать, длится всего лишь миг, а потом растворяется в бесконечности. Время скользкое, как плотный снег. Такое оно сейчас для Селии и для того мужчины, что занял мое место, таков их сон в это самое мгновение.