Афанасий Мамедов - Фрау Шрам
За дверью будто все хором заговорили… Должно быть, уже двинулись в зал.
— Пошли, — Хашим ударил меня по плечу, — за столом договорим, а потом опять сюда, я люблю эту комнату. Это моя комната.
Жир скакал на животе администратора.
Беременная сидела в кресле охала и стонала, запрокинув голову, поддерживая руками живот, как это делали безлицые женщины-матери на древних каменных скульптурах.
Испуганный муж кричал что-то в телефонную трубку.
Пожилая женщина просила чуть-чуть потерпеть.
— Роддом в двух шагах, — спокойно напомнил всем отец Алексей. — Давайте отвезу. Кто со мной?
Женщину взяли под руки и осторожно повели к выходу. Все гуськом пошли за ней.
Я постоял немного в баре и тоже вышел. Вспомнил про черный ход.
Я шел по узкому длинному коридору и думал, вот и еще один человек родится одиннадцатого июня. И, конечно же, он родится в рубашке. И, конечно же, в белой-белой, с накрахмаленным воротничком. Нет, правда, его ждет большое будущее, если он решил появиться на свет в партийном клубе. Он будет учиться в Швейцарии или в Австрии, а, может, в Гарварде. Пройдут годы, его портрет украсит фойе. Между первым и десертом он будет заключать сделки, и день ото дня все больше становиться похожим на щелкающий капкан. А белая комната Хашима когда-нибудь станет его, и он перекрасит ее в другой цвет или отделает дубовым шпоном.
Я вышел через тот самый черный ход в конце коридора, через который выводил когда-то государственного преступника Иосифа Джугашвили шекинский хан Ханджанов.
На улице снял с себя галстук, скрутил и сунул в карман. И сразу стало так легко, что я решил две-три автобусные остановки пройти пешком.
На сей раз, как только поднялся на Вторую Параллельную, заметил знакомые очертания приземистого «Сааба», хотя машина стояла не напротив наших ворот, как обычно ставят ее, а на другой стороне улицы и чуть поодаль. Вспомнил, как Марик предупреждал меня: «Обернись и посмотри, нет ли хвоста за тобой». Я обернулся и посмотрел — никого, пустая улица, пустой перекресток.
В воротах совершенно неожиданно сталкиваюсь с охранником и водителем Заура-муаллима.
По тому, как мы взглянули друг на друга, я понял — его появление здесь не случайно, он ждал кого-то, скорее всего… меня, правда, чуточку позже: я почувствовал это, как, к примеру, чувствуешь на улице, что сейчас именно у тебя вот этот здоровый детина «попросит сигарету или прикурить», и улица, до того казавшаяся тебе относительно светлой и людной, враз оказывается и темной, и глухой.
Я поздоровался с ним, хотя мы уже виделись сегодня, и я с ним здоровался, а он мне не ответил. Не ответил он и в этот раз, вместо приветствия лишь промычал:
— Тебя ждут. — И все, и встал у ворот, как ротный дневальный.
Входя во двор, я напрягся: кто бы это мог меня ждать?
Уже было темно, и потому я сразу же заметил во дворе…
Делая все, что выхватывалось им из тьмы, серовато-дымчатым и как бы слегка пыльным, он с асфальта перешагнул на стену туалета, поочередно высветил двери («М» и «Ж»), затем, едва коснувшись каменного забора над краном, с каким-то лабораторным интересом явил мне из подлестничной мглы пересекавшую двор кошку, ту самую — наглую, ленивую, восточную стерву, сопроводив царицу облитых луною крыш до самой водосточной трубы, тут же воспарил легко на макушку инжирового дерева с листвой, похожей на лапы водоплавающих, после чего упал (с выключенным звуком, как падают во сне мячи) и покатился медленно по скамейке, пока не остановился на глубоко задумавшемся — разве манекены задумываются так? — Зауре-муаллиме.
Круг света… Больше чем круг — «это будешь ты, это буду я».
Попав в него, Заур просто отвлекся от своих тяжких дум. Он поднял лысую голову и увидел меня как раз в тот самый момент, когда я увидал Рамина.
— Слезь и фонарь свой убери, — сказал он, встал и пошел ко мне навстречу.
Рамин и не подумал спускаться с пожарной лестницы и фонарь он тоже не убрал — ноги Заура-муаллима устало (будто внутри него тихо издыхал механизм) передвигались в свете электрического фонарика, как-то отдельно от туловища, от головы и рук, и никак не могли выйти из круга, как не могла из него выйти кошка, как не смогу из него выйти я, когда Рамин наконец наведет фонарик на меня. «В эпоху тренья скорость света есть скорость зренья».
— Хочу с тобой поговорить, — обратился он, со звериной деликатностью избегая смотреть мне в глаза, совсем как его дочь зимой, на площади Восстания.
— Слушаю вас, — говорю.
— Тебе не кажется, что твой отпуск…
— …затянулся?
— Нет, ему так не кажется, — крикнул сверху Рамин и перевел электрический фонарик на меня.
— А ты заткнись, дэли гэхпенин баласы[59]. Висишь — и виси, кретин маленький.
— Вообще-то мальчик прав, мне еще как минимум дней двенадцать гулять.
— Ты и без этих дней погулял неплохо. Остальное в Москве своей доберешь. — Заур-муаллим полез в задний карман брюк, достал бумажник. — А ну, светлячок, посвети сюда.
— Я вас не понимаю, — говорю и чувствую, как ком в горле медленно опускается вниз и уходит куда-то вообще вне тела — в карман брючный, к сигаретам и скрученному галстуку… кровь ударила в голову. Эх, если бы не охранник там у ворот…
— А чего тебе понимать, просто я не могу сделать с тобой то, что сделал бы с любым другим.
— Вы не имеете права с ним так разговаривать! — Рамин отключил фонарик.
— А тебя, выблядок, я предупреждал, чтоб ты заткнулся. — Он отсчитал в темноте несколько купюр (если они все по сто, там должно быть четыреста долларов) и протянул мне. — Когда мать в Москву деньги посылает — это нормально, ты же берешь. Держи… Это за то, чтоб уже завтра тебя тут не было.
— Так то — мать, а это — вы.
Он улыбнулся плотно сжатыми губами, как улыбалась мне Ирана тогда, в Москве.
— А ты что, думаешь, она тебе свои посылает?
— В таком случае, вы щедры сегодня, как никогда. Верно, загнали выгодно парочку-другую истребителей в Сербию или уже торгуете индивидуальными пакетами? А может, выгодно обменяли установки «Град» на женские прокладки?
— Ах, вот оно что… — Он медленно, с каким-то вафельным хрустом сжимает в кулаке свеженькие деньги и сокрушенно качает головой. — Марк поможет тебе с билетом. Улетишь завтра же. Это все, что я могу для тебя сделать. Поверь старику, это очень много. Очень.
Заур-муаллим сует смятые деньги в карман.
Рамин притих на пожарной лестнице.
И я тоже не знал, что и сказать.
Он воспользовался паузой, приподнявшей его в наших глазах.
— Матери ни слова, Иране тоже. Если еще надеешься каким-то образом догулять отпуск, не советую. Начинаешь сильно мешать, причем всем.
— Отправьте меня в Гянджу, на вашу базу, как тех манекенов.
— Я мог бы тебя отправить дальше, еще дальше, если бы… Когда-нибудь потом ты поймешь старика Заура, поймешь и, надеюсь, оценишь по-настоящему.
Он отодвигает меня, как отодвинул бы портьеру датский принц Гамлет, за которой уже нечто случилось (этот красноречивый жест — как подошел бы ему «Хор скованных холодом» Перселла — говорит о том, что для него — меня нет, и не было никогда.) Он идет мимо мусорных ящиков — наверняка чувствует мой взгляд, — вот обойдет сейчас крышку канализационного люка, которая вечно ухает в темноте, — обернется. (Обошел, но не обернулся.) Я смотрю на его спину и думаю о том, как же перепутываются роли в жизни, это ведь я почти как Гамлет, это ведь мне судьба в руку вложила кинжал, чтобы я нанес удар через портьеру, за которой прячется… блистательный исполнитель сразу двух ролей. А потом таким вот выверенным жестом отодвинуть бы тяжелый пыльный бархат, за которым…
Рамин быстро спускается с шаткой лестницы.
Он сейчас (судя по окнам) на высоте второго этажа, но я все равно боюсь за него, боюсь даже предупредить его, чтобы слезал осторожней.
— Не уходи, Илья, подожди.
Пока мы поднимались на третий этаж, он все выпытывал у меня, что означает слово «выблядок», я постарался объяснить ему, что не стоит этому слову придавать какое-то особое значение, оно просто обычное ругательство в длинной череде других, с которыми он уже наверняка успел познакомиться на школьных партах и на нашей улице. Не знаю, поверил ли мне мальчишка.
— Илья, ты завтра уедешь или еще немножко побудешь? — спрашивает он уже у своей двери.
— Думаю, еще побуду.
Он помигал мне фонариком и немного погодя согнулся церемонно над половиком: пропустил вперед себя вылепленное из воздуха парадного «Ваше Высочество», после чего закрыл за собою дверь.
Странно, но я вдруг поймал себя на том, что волнуюсь, переживаю за него, что будущее этого мальчугана мне совсем не безразлично, и ближайшее, и отдаленное, — будущее уже без меня, уже, когда я, Илья Новогрудский, незадачливый писака, дикарь, превращусь вот в такой вот призрак, вот в такое вот невидимое «Ваше Высочество», прилетевшее на миг в знакомое парадное по случаю сильной тоски, которое он, конечно же, не заметит и перед которым наверняка хлопнет дверью.