Дмитрий Пригов - Только моя Япония (непридуманное)
Да, — отвечал юноша, — я пил, курил и особенно увлекался азартными играми. Но, прочитав два романа Достоевского и узнав о смерти Лихачева, был так потрясен, что решил пересмотреть свои взгляды на жизнь.
И пересмотрел.
Ну, скажите, много ли вы найдете на всех просторах необъятной нашей России и бывшего нашего же СССР подобных романтически-достоевских юношей?! Ну, может, и найдете одного. Ну, двух. Ну, трех. Ну, больше. Ну, меньше. А это ведь — Япония! Я не знаю, может, их здесь таких тоже немного. Может быть, много. Может быть, неимоверное количество. Я же узнал и поведал вам про жизнь весьма немногих. Припомним, например, того подростка, который старушку молотком порешил. Самого-то Достоевского он наверняка и не читал. Да в наше время в том нет прямой необходимости. Опосредованным образом, через старших и окружающих, через достоевщину, широко вошедшую и впитавшуюся в общепотребимую культуры, тем или иным способом все это несомненно повлияло как на сам способ убийства, так и на его идеологическое обоснование и словесное оформление.
Да, японцы весьма эмоциональны и возбудимы. Очень, например, эмоционально переживают они поражения. На глазах телезрителей роняют не скупую мужскую слезу, а заливаются прямо-таки откровенными слезами. И заливаются не девушки из проигравшей волейбольной команды, хотя они тоже заливаются, а крупные и мясистые мужики из потерпевшей поражения команды бейсболистов. Прямо-таки опять хочется воскликнуть: Кисы, бедные!
Руководство же какой-либо провинившейся или проворовавшейся фирмы с набухшими, влажными и уже протекающими глазами в часовом стоянии со склоненной головой просит публичного извинение перед обманутыми, ограбленными и погубленными. Подобную церемонию я наблюдал по телевизору. Менеджеры крупнейшей молочной фирмы, отравившей сотни тысяч людей по всей стране, в долгом низком поклоне и с лицом, умытым соленой влагой, в пяти- десятиминутном молчании извинялись перед нацией. Ребята, ну что же вы? Это же даже у нас, в нашем послевоенном и убогом дворе было известно. Это ведь даже мы — я, Санек, Серега, Толик — насельники пыльных и неустроенных московских пустырей знали, играя в неведомых самураев. Мне, что ли, вас учить, как в подобных случаях поступают истинные чистокровные японцы соответственно кодексу чести и искупления вины — харакири! Способ чистый, определенный, оправдывающий, извиняющий, все искупающий, мужественный и красивый. Смотрю, и вправду — у всех пятерых в руках сверкнули небольшие самурайские мечи. Стремительным прыжком они вскакивают на стол и точно усаживаются, застывая в нужной ритуальной позе на подложенных заранее красных подстилках. (Ребята, — шепчу я своим с дрожью в голосе, — смотрите, как это на самом-то деле происходит!) Мгновение — и в ровно положенное место, специально обнаженное заранее расстегнутыми нижними пуговками белоснежных рубашек и скрываемое до времени длинными черными официальными галстуками, без усилия вводят тонкое лезвие и медленно ведут вбок и вверх, выделывая положенный мистериальный узор. Кровь не спеша, постепенно пропитывает белые рубашки и крупными оформленными каплями падает, незаметная красная на красной же ткани подстилок. За спиною у каждого я замечаю по два ассистента, одетых во все черное, в черных же масках с оставленной только прорезью для глаз. Один из них держит двумя руками уже наготове чуть-чуть взнесенным вверх, на уровень пояса, длинный японский самурайский же меч, чтобы стремительным и неуловимым движением снести голову хозяину, завершив протокол и прекратив ненужные и уже некрасивые мучения. Я замираю — аххх! Открываю глаза — нет, ничего. Все также склонив заплаканные лица стоят и просят прощения. Попросили. Простили самих себя и разошлись.
Однако японцы все-таки реально тяжело переживают неловкие положения, в которые попадают, и долго держат обиду на виновников этого. Может быть, тут как раз и кроется последний оплот сурового и ранимого самурайства. Отношения людей претерпевают стремительные перемены по причине внешне незаметной, вроде бы неведомой снаружи, но, очевидно, поразившей в самое сердце и уже немогущей быть прощенной, обиды. Японское общество еще не разъел до конца цинизм и относительность всего в этом быстро меняющемся мире. В Европе ведь как — сегодня ты в конфликте с кем-то, а завтра — где он? Где ты? Где что? Где и что это вместе с той самой обидой? Все разнесено на сотни километров и замазано тысячами иных перепутанных встреч и знакомств. Но в Японии пока еще все в относительной и видимой стабильности, где сохраняются традиционные нормы и табу. Во всяком случае, в большей явности и внутренней обязательности, чем в продвинутых странах, с которыми почему-то у нас принято полностью идентифицировать Японию. Ан нет. Правда, надолго ли?
И что им при том Достоевский? И зачем он им? А вот как-то неотменяемо пока существует в их жизни. Даже незнаемый и неназываемый прочно вошел в их повседневные отношения.
На фоне этого забавно выглядит история из жизни одного известнейшего российского поп-певца, рассказанная мне моим знакомым, в свою очередь узнавшего это от ударника из группы певца. Его имя… ну, в наше время, когда возымела практика за любое слово таскать по судам в поисках защиты попранного достоинства и изымать из кармана бедного оговорившегося безумные суммы в долларах за это, по сути, ничего не стоящее достоинство, я оберегусь. Меня не то что от судьи, от вида обычного управдома или слесаря-сантехника до сих пор бросает в дрожь и страшную немочь. Нет, поостерегусь. Ну, если вы все же настаиваете, первая буква его фамилии — А, вторая — Н, третья — Т, четвертая —… нет, нет дальше не пойду. Дальше опасно. И буквы вовсе на А. И не Н, и не Т. Я оговорился. Совсем, совсем другая фамилия, чем вы подумали. Начальные буквы вовсе другие — К, И, Р. Нет, нет, и не они. Буквы совсем, совсем другие. Я их даже и не помню, да и не знал никогда. И дело не в конкретной фамилии, а в самом, что ли, социокультурном феномене и красоте ситуации. Так вот, как-то на гастролях среди ночи в номере упомянутого ударника, сопровождавшего певца в составе небольшого ансамбля, раздается телефонный звонок. В телефоне голос нашего героя: Слушай, ты читал Достоевского? —
Ну, читал, — ответствовал сонный и недоумевающий ударник.
А «Преступление…» — следует пауза и затем, — и это, ну как его… сейчас посмотрю. Ах да, наказание. «Преступление и наказание»? —
Ну, и это читал, — досадливо отвечает ударник, не понимая причины столь неуместно позднего звонка.
Я вот сейчас читаю. Скажи — хуйня! —
Ни добавить, ни убавить. Все как есть. Но все-таки — читает. И среди ночи. И как-то, видимо, задет за живое, что тревожит спящего сотоварища. Так что если и уступаем японцам, так совсем ненамного. Ребята, держитесь!
Так что вот и жителей удаленных японских островов, случается, поражает в самое сердце нечто порожденное за тысячи километров от них и имеющее для них все-таки весьма непривычное и настораживающее обличие. Да, встречаются такие чувствительные и тонко все воспринимающие японские натуры, вроде нашего элегантного юноши. При том что вырастают они из весьма и весьма неласковой, даже просто жесткоавторитарной системы длительного школьного обучения, где практикуются бесчисленные собрания, наставления и инструктаж, нескончаемые занятия и задания, сопровождаемые жестокостью и дедовщиной самого детского коллектива. Для этой школьной взаимоизничтожаю-щей детской и подростковой жестокости есть даже специальный термин, да я его позабыл. И слава Богу. Для собственного душевного равновесия полезнее. Помнить, да и просто знать все это его крайне неприятно. Повсеместно известны случаи, как соученики доводили одноклассников до смерти. В Японии безумно высокий процент подросткового самоубийства по сравнению со всеми образованными и необразованными странами мира. В самых привилегированных школах на переменах учителя стоят по межэтажным лестницам, не допуская перемешивания детей разных возрастов в предотвращении насилия старших над младшими. И это не преувеличение, а простая проза нормальной школьной жизни. Давление неписаных законов и общественного мнения неимоверно тягостно. А способы приведения к норме выбивающихся нехитры; известны по всему свету, но здесь исполнены невероятной методичности, целенаправленности и действенности — пытки, мучения, избиения, обмазывание свежим говном. Можно, и даже нужно, в качестве, скажем, только еще ласкового предупреждения, к примеру, запереть в туалете, изорвать вещи, оплевать. Нередки случаи, когда подростки отказываются дальше ходить в школу. Дома они катаются в отчаянии по полу у ног родителей, умоляя забрать их из класса. Подростки настолько бывают унижены, просто даже раздавлены окружением, что в свои-то нехитрые десять — четырнадцать лет беспрерывно, целыми днями, повторяют бесцветными убитыми голосами: Я не могу жить среди людей! Люди никогда не примут меня! —