Робер Сабатье - Шведские спички
Прошло два дня, и знамя снова появилось в окне. Все утро Гастуне прогуливался неподалеку, бросая оскорбленные взгляды на возмутительную, по его мнению, эмблему. Он даже крикнул разок: «Убирайся в Москву!» — но Бугра и не показался. Вечером флаг был опять убран, но наутро водворен на место. Это уже вызвало вихрь волнений, обсуждалось, кто «за», кто «против», завязывались споры, а один рабочий из предприятия Дардара чуть не сцепился с Громаляром, которого подстрекала к драке жена.
На следующий день, когда Бугра, сидя у окна рядом со своим флагом, раскуривал трубочку, наблюдая, как клубы бурого дыма тают в теплом воздухе, в дело вмешалась полиция. Комиссар, сопровождаемый двумя полицейскими, заявил, что это запрещено муниципальным советом, и потребовал от Бугра немедленно убрать стяг.
— Что, что вы говорите? — переспросил Бугра, поднеся ладонь к уху.
Полицейский чиновник был вынужден повторить свою фразу громче, тщательно выговаривая слова, а его подручные молча ожидали, заложив пальцы за пояс.
— Ах, вот оно что? — сказал Бугра. — Всего и делов… Ну обождите…
Он очистил свою трубку, постучав ею о подоконник, снова набил и ушел за спичками. Вернувшись, начал ее со смаком раскуривать и даже предложил табачка комиссару, но тот отказался весьма сухо. Тогда Бугра вытащил из-под куртки какой-то маленький томик в красной обложке и заявил, что это у него Гражданский кодекс, «который каждый француз должен читать и обдумывать». Перелистывая странички, Бугра поинтересовался:
— Ваше запрещение — это какая статья?
— Это не статья, — смущенно сказал комиссар, — а просто запрет…
— Ну, тогда укажите, по какому параграфу, — попросил Бугра, доброжелательно улыбаясь.
Комиссар коротко бросил: «О чем спорить?» — но Бугра ответил:
— Не беспокойтесь, комиссар, конечно, у нас не форт Шаброль, но я хотел бы задать вам еще два-три вопроса…
Старик стал и впрямь напыщенно цитировать статьи Гражданского кодекса, хотя большинство из них не имело прямого отношения к вопросу.
Вскоре на улице собралась толпа. Гастуне, Громаляр и булочник оказались единомышленниками и считали, что закон следует соблюдать. Им противостояли все, кто хотели позабавиться. Дети же и еще несколько человек, наоборот, все принимали всерьез. Бугра отстаивал свое право украсить окно «честным патриотическим знаменем».
— Патриотическим, скажешь тоже! — шумел Гастуне.
Комиссар нервничал. Полицейские повторяли собравшимся: «А ну, не задерживайтесь!» — в ответ на что слышали: «Улица принадлежит всем!» Под конец комиссар отдал короткий приказ, и один из его людей приставил к стене лестницу. Пока шли эти приготовления, какой-то военный в окне начал петь:
Посмейте, посмейте-ка бросить вызовВеликолепному нашему алому знамени…
Когда полицейский взобрался до половины лестницы, Бугра поднял знамя и стал им размахивать. Полицейский тщетно пытался схватить древко — Бугра был проворней, чем он. Кто-то запел: «Тореадор, смелее в бой!» — и какой-то ребенок подхватил: «Тореадор, тореадор!» А военный продолжал свое:
Оно красное от рабочей крови,Красное от крови рабочих!
Тогда папаша Бугра, который заранее наслаждался эффектом, выдал самое главное. Он широко развернул полотнище флага, и каждый смог прочитать: 2-й полк колониальных пехотных войск. И Бугра, подделываясь под стиль выступлений чиновников супрефектуры, воскликнул:
— Граждане, граждане, знамя, что развевается перед вами, принадлежит колониальным войскам, нашим славным колониальным войскам. И я требую, прежде чем его уберу, чтоб все полицейские, а также и вы, унтер-офицер Гастуне, воздали этому знамени военные почести!
Вся улица принялась хохотать. Подростки распевали: «Салютуйте знамени, салютуйте знамени, салютуйте!» Чтоб со всем этим покончить, комиссар снял свою шляпу и держал ее над головой. Полицейские — и тот, что стоял на лестнице, и тот, что остался внизу, — отдали честь, а Гастуне, хоть и не очень решительно, все-таки приложил пальцы к виску. Только после этого Бугра свернул знамя и, смеясь в бороду, захлопнул окно.
«Последняя выходка Бугра» тут же была широко прокомментирована жителями квартала, но обрадовала лишь самых заядлых шутников. Лулу, всячески приукрашивая эту историю, доложил о ней Оливье, и тот почувствовал гордость за своего друга.
Однажды Мадо пригласила его в чайный салон на улице Коленкур, и он сидел на массивном стуле «Чиппендель», покрытом тисненым бархатом, напротив Принцессы. Она с ним приветливо беседовала, давала советы, как держать себя за столом, но делала это незаметно. Оливье вежливо ее слушал и все время улыбался. Мадо была в этот раз еще красивей, чем всегда, в своей фетровой шапочке с пером фазана и светлом костюме. Она заботливо выискивала такие темы для разговора, которые могли бы ребенку понравиться, но его мало интересовали слова; вполне достаточно было того, что он здесь, рядом с ней. Ему нравилась ее зеленая шелковая кофточка, розовый мрамор столика, венок из цветов на чайнике, горшочки для сахара, блюдца и чашки, нравилось следить за жестами официанток в белых фартучках и с бантами в волосах; девушки деликатно брали серебряными щипчиками пирожные, чтобы положить их на бумажные тарелки с кружевными фестончиками по краям.
За соседним столиком две девочки с белокурыми косами наслаждались вкусным чаем. Их отец, важный господин с усами щеточкой, сидел очень прямо, слушая их щебетание, и иногда подтверждал то или иное мнение легким кивком. Девчушки поглядывали на Оливье, а затем обменивались высокомерной капризной гримаской. Мальчик не понимал, почему они смотрят на его ноги, а потом вверх, в неизвестную точку над его головой.
Мысли его снова обратились к Принцессе, певучим голоском она что-то говорила ему о предстоящих каникулах, о море, которого он никогда еще не видал, о пляжах, похожих, по его представлению, на песочницы в скверах, может, только побольше, о набережной в Довилле, о знаменитых людях, которых там встречаешь, о казино, о бегах, о прогулках, о гольфе. Из ее изящного, красиво очерченного ротика слышались только приятные ласковые слова, будто она не говорила, а пела.
Уплетая кекс, Оливье рискнул задать вопрос, от которого он долго воздерживался. Он был очень смущен, лицо у него покраснело, и он пробормотал:
— Это правда, э-э… Мадо, что, ну что…
— Что, малыш?
— Что вы шоферша такси?
Она с недоумением сморщила брови. Оливье еще больше покраснел и извиняющимся голосом проронил: «Мне сказали, что…» Он чувствовал себя ужасно невежливым, нескромным, вроде тех кумушек, которые сплетничают во дворах или из окна в окно, стараясь что-то выведать друг у друга окольным путем.
Мадо зажгла сигарету «Примроз», растерянно повертела чашечку на блюдце, а потом заговорила уже серьезно:
— Да нет же, ты знаешь, у меня нет такси… Мне приходится все время то надевать платья, то их снимать и надевать другое. Ведь я «манекен»…
Оливье не понял, что в данном случае могло означать слово «манекен». Во-первых, потому, что оно мужского рода, следовательно, неприменимо к женщине. А кроме того, оно вызвало у него представления о чем-то неподвижном — о той деревянной болванке, которую Виржини драпировала в ткани, как в платье.
Оливье еще думал над этим, но Мадо неожиданно засмеялась: