И. Грекова - Свежо предание
— Не ходи, Рувим, — сказала Роза. — Или тебе больше всех нужно?
— Я думал о великом Бехтереве, — ответил Рувим. — Как ты думаешь, пошел бы он или нет? Пошел бы.
Роза помогла ему одеться. Рувим, сухой и гордый, застегнул пальто до самого верха, надел высокую меховую шапку и, скованно подымая ноги, вставил их в черные суконные боты.
— Идем, Роза, пора.
По улице он шел стройно, внимательно, обходя длинные ледяные дорожки, прокатанные мальчишками. Сегодня ему особенно ни к чему было сломать себе шейку бедра.
Оставив, как всегда, Розу в вестибюле, он надел халат и поднялся по широкой лестнице с ковровой дорожкой, застланной полотном. Чудесный запах охватил его — строгий запах лечебницы. Он привык любить его за всю свою жизнь. Каждый раз, входя в больницу, поликлинику, амбулаторию, он слышал этот запах и любил его. И сегодня он вдыхал его — верный, честный, рабочий запах — и наслаждался им, как никогда.
В зале было тесно, всюду толпились, вставали, садились, разговаривали белые халаты. Белый халат — символ чести.
Доктор Левин шел по проходу, и белые халаты расступались, пропуская его вперед. Он сел в первом ряду и поставил перед собой палку, строго приказав ей стоять вертикально. Обе руки его опирались на серебряный набалдашник, и они не дрожали. Он был собой доволен. Он вошел, как нужно, и сел, как нужно.
Собрание началось. Рувим Израилевич слушал очень внимательно, хотя заранее знал все, о чем будет идти речь. Его интересовало другое: кто будет говорить и как. Он слушал и отмечал про себя и ставил зарубки.
— Товарищи! С огромным возмущением узнали мы, работники советской медицины, о неслыханных злодеяниях…
Ага, заметим себе, кто это говорит. Доктор Сокольский. Говори, говори, шмаровоз. Мы тебя отметим.
«…Эти подонки, справедливо названные убийцами в белых халатах, оказались платными агентами американской разведки. Международная еврейская организация „Джойнт“…»
Ага, доктор Лапин. Отметим и тебя, доктор Лапин. Сукин сын ты, Лапин, вот ты кто.
«…Нашим лозунгом должно быть: ни одного пятнышка на белом халате!»
Доктор Никитина. Халат у тебя, правда, белый. И тебя мы отметим тоже. Не забудем, не бойся.
«…Арестованный Вовси признался на допросе, что он получил директиву об истреблении руководящих кадров от организации „Джойнт“ через врача Шимелиовича и актера Михоэлса…»
Признался, признался… и тебя будут лупцевать — признаешься. Бехтерев не признался бы, нет.
А вот вышел любимый ученик — Миша Кацман. Любил его, любил. Миша бледен. Струсил, бедняга. Ах, какое горе! Ну, так и есть:
«…Предатели, отщепенцы, гнусные бродяги без роду, без племени, жадными, дрожащими руками пересчитывающие американские кредитки…»
Эх, Миша, Миша. Зачем ты вышел? Не уберег я тебя, Миша…
«…Подлинная патриотка своей родины, Лидия Тимашук, бдительностью которой были разоблачены гнусные убийцы…»
Лидия Тимашук. Да, так ее звали.
Каждый раз, когда на трибуну выходил новый оратор, Рувим Израилевич приподнимал свою палку и снова ставил вертикально, с суровым стуком.
Довольно. Теперь пойду я.
Когда он поднялся, зал особенно притих. Рувим Израилевич вышел неторопливо, каждый шаг звучно припечатывая палкой.
С высоты кафедры он оглядел зал. Слезятся стариковские глаза. Белые халаты. Символы чести. Вот они — смятые, затоптанные, трусливые.
— Товарищи, — сказал доктор Левин. — С огромным негодованием, как здесь уже говорили другие, прошу прощения, я вынужден повторяться… С огромным негодованием, повторяю я, узнали мы об этом неслыханном деле… Мы полны благодарности к бдительным органам и отдельным лицам, разоблачившим шайку гнусных убийц…
Он полез в карман, вынул бумажку, развернул ее и, далеко отставив от глаз, поглядел на нее критически:
— Повторяю я, шайку гнусных убийц: Менделя Бейлиса, профессора Вовси, профессора Когана М.Б., Когана Б.Б., профессоров Фельдмана, Этингера, Гринштейна и других.
По рядам пробежал шепот.
— Кого он называл?
— Какого-то Бейлиса.
— Кто такой Бейлис?
— Какой-то еврей из «Джойнта».
— В газетах не было никакого Бейлиса.
— Мендель, а не Бейлис.
— Мендель, основоположник менделизма…
Рувим Израилевич пережидал.
— Мы очень благодарны этой даме… Вере Чеберяк…
— Лидии Тимашук, — крикнули из зала.
— Мы очень благодарны… Вере Чеберяк, — повторил Рувим Израилевич, — за то, что она помогла разоблачить…
Он снова отставил листок:
— Менделя Бейлиса, профессоров Вовси, Когана М.Б., Когана Б.Б., Фельдмана, Этингера, Гринштейна и других.
— Лишить слова, — крикнул кто-то из первых рядов.
— Вы меня не лишите слова, — громко сказал Рувим Израилевич.
Собственно, он уже все сказал. И все равно из-за шума он бы не мог продолжать. Шум был ужасный.
И еще мешала какая-то нелепая легкость. Он протянул руку, чтобы взять стакан воды, стоявший на кафедре. Рука, неестественно легкая, подняла стакан, как перышко, и пронесла мимо рта, куда-то к уху. Он испугался и поставил стакан, но неточно. Тяжело брякнув, стакан разбился. К нему уже бежали люди.
— Рувим Израилевич, успокойтесь.
Это была молоденькая сестра, Валя. Он всегда любовался ее светлыми, карими глазами. Сейчас глаза были большие, в пол-лица.
— Рувим Израилевич…
Его осторожно сводили вниз с помоста, держа под руки. Слева была Валя. Он обернулся направо — Миша Кацман. Он стряхнул его с руки, как грязь:
— Я могу идти сам.
Чванно и прямо он прошествовал по проходу к белой высокой двери, которая стояла перед ним, как маяк. Он равнялся по ней и шел прямо.
За дверью стоял директор поликлиники — лысоватый, трусливый еврей.
— Ну, что за выступление? — зашипел он. — Вы хотите нас всех погубить?
— Глядя на вас, я становлюсь антисемитом, — сказал Рувим Израилевич.
Валя все цеплялась за его руку и, кажется, плакала. Он шел по лестнице, осторожно переставляя легкие, чересчур свободные ноги. Малейшее усилие поднимало их очень высоко, он вязал их своим вниманием, как веревкой. Он был занят своими ногами и не заметил, что на последней площадке ковровая дорожка загнулась. Он споткнулся об нее, потерял равновесие и, хватаясь за перила, стал сползать ногами вниз по лестнице. Палка с серебряным набалдашником, звонко пересчитав ступени, затихла. Валя ахнула, пытаясь его поддержать. Снизу метнулась черная тень — Роза.
— Рувим, Рувим.
Его подняли. Он встал и стоял прямо, держась за чьи-то плечи, жуя белыми губами.
— Роза, успокойся, пойдем.
— Рувим, ты не ушибся?
— Нет, нет.
Пока его одевали, он сидел молча, тихо позволяя вдвинуть руки в рукава, голову в шапку. Когда ему надевали боты, он осторожно поднял сначала одну ногу, потом другую. Ноги были незнакомые, очень большие. Дальше он ждал, пока вызывали такси. Ждал долго, терпеливо.
— Рувим, тебе плохо?
— Нет, нет.
Очень послушно он вошел в такси и вышел из него у дома. Поднимаясь в лифте, он отчетливо видел полированные деревянные стенки кабины. На одной створке, вероятно гвоздем, было нацарапано: «Светка дура».
Точно так же послушно он позволил Розе снять с себя пальто, молча вошел в столовую, сел за стол и положил перед собой руки.
— Роза, — сказал он, — дай мне капель. На ночном столике, коричневый флакон с притертой пробкой. Двадцать пять капель.
Роза вышла. Когда она вернулась, Рувим сидел мертвый, положив голову на руки.
* * *— К Левину? Не велено пускать. В общие дни — пожалуйста.
Толстая гардеробщица из-за барьера неприязненно глядела на Надю.
— Софья Марковна сказала, что можно…
— Нету вашей Софьи Марковны. Владимир Палыч не велел. Халатов не напасешься.
— Но Софья Марковна…
— Была, да вся вышла. У нас прынцев нету, все равны.
— Можно мне поговорить с Владимиром Павловичем?
— А чего говорить? Нельзя.
Надя сунула ей бумажку. Та сказала: «Что вы, не надо», но взяла.
— Скажите, пожалуйста, Владимиру Павловичу, что я прошу его ко мне выйти.
— Сказать скажу. Только без пользы это. Лестницу взад-вперед ходишь-ходишь…
«Мало дала», — подумала Надя. Она сидела и ждала под часами, слушая их четкое щелканье и тишину, готовую в любую минуту закричать, заплакать.
Есть такие места, где ждут: больницы, приемные, суды. Единственное, что можно сделать, чтобы не страдать в ожидании, — обмануть себя. Приготовиться ждать долго-долго и удивиться, когда ожидание кончится.
Долго буду ждать, долго.
Она закрыла глаза и отчетливо увидела мертвого дедушку, строго и длинно простертого на кровати, и рядом, на полу, тетю Розу. Услышав, что Надя вошла, она полуобернула к ней безумные серые глаза, схватилась за волосы и что-то закричала по-еврейски. Она подняла кверху руки, словно грозя кому-то в потолок, и пряди волос висели у нее в пальцах, до половины черные, а дальше — седые.