Булат Окуджава - Упраздненный театр
Он спал, почмокивая губами, а в квартиру вошел заспанный управдом Печкин и с ним еще двое. Один пожилой с отвислыми усами, другой молодой с окаменевшим лицом. Двери им открыл Каминский в неизменной своей тройке, при галстуке, будто и не ложился.
‑ Остальных подымать? ‑ спросил Печкин. ‑ Или пусть спят?
‑ Я вам кого назвал? ‑ устало и неприязненно прошипел пожилой усатый.
‑ Каминского...
‑ Ну?
‑ Я Каминский, ‑ улыбнулся Ян Адамович и протянул руку.
Пожилой руки не подал, вытащил из кармана листок и сказал, словно самому себе:
‑ Гражданин Каминский, будем производить изъятие...
‑ Вот как? ‑ удивился Ян Адамович. ‑ Это интересно, прошу. ‑ Жест был такой, будто он приглашал дорогих гостей к столу, уже накрытому, праздничному, истомившемуся, с хрусталем, с тяжелыми блюдами, приминающими крахмальную скатерть. Юзя Юльевна уже стояла в распахнутых дверях свежая, розовая, гостеприимно улыбаясь из‑под рыжих кудряшек.
‑ Моя жена, ‑ сказал Каминский, ‑ прошу... Все протекли в комнату, где у окна на диванчике, свернувшись калачиком, спала счастливая Жоржетта.
‑ Тише, тише, ‑ распорядился шепотом пожилой, ‑ ребенка будить не надо.
‑ Да ничего, не беспокойтесь, ‑ сказала Юзя Юльевна, затем произнесла несколько слов по‑французски.
‑ А вот этого не надо, ‑ поморщился пожилой наподобие Ирины Семеновны, ‑ давайте‑ка по‑русски.
Сильный, насмешливый аромат французских духов сопровождал беседу.
Наступила тишина. Только шелест, шуршание и шорох, да скрип пера. Мартьян, замирая, скрывался в уборной. И небогатый улов в виде ниточки жемчуга, да двух золотых крестиков, да двух обручальных колец, да тощей пачки помятых пятирублевок...
‑ А где остальное‑то? ‑ спросил пожилой без интереса.
‑ Это все, ‑ улыбнулся Каминский.
‑ Глубоко затырил, ‑ хмыкнул молодой.
‑ Ладно, без глупостей, ‑ сказал напарник, и Каминскому: ‑ Что ж это вы, фабрику имели, а ничего не накопили?
‑ Не успел, ‑ покаялся Ян Адамович по‑свойски.
‑ Мы не успели, ‑ улыбнулась Юзя Юльевна.
‑ Так, ладно, ‑ сказал пожилой, что‑то продолжая записывать, и вдруг спросил как бы между прочим: ‑ а Ирина Семеновна есть такая у вас?
‑ Соседка, ‑ сказал Каминский.
‑ Ну и как вы с ней? Ладите?
‑ Очень даже, ‑ сказала Юзя Юльевна, недоумевая.
Он посмотрел на нее как‑то так, не по‑милицейски, с иным интересом. Она в ответ улыбнулась непроизвольно обольстительно, откинула со лба рыжие кудряшки, но он уже снова склонился над листком.
‑ Ну что, ‑ спросил молодой, ‑ будем дальше искать?
‑ Ладно, пошли, ‑ поднялся пожилой, ‑ еще успеем, ‑ и оттолкнул буржуйские ценности, ‑ извините, ежели что...
‑ Да что вы, не беспокойтесь, ‑ Юзя Юльевна пошла их провожать.
И тут дверь распахнулась, и на пороге застыла Настя, так что пожилой милицейский уперся ей в грудь и поднял голову. Долговязая ее фигура загораживала дверной проем. На лице ее, как обычно холодном и неприступном, не было ни гнева, ни даже раздражения, но милицейский слегка отшатнулся. Он попытался ее обойти, да как‑то не получалось. Тогда он сказал глухо:
‑ Ну чего вы, гражданка?.. Ну пройти‑то дайте...
Она медленно подняла руку, и эти оба выскользнули в коридор.
Ян Адамович уселся в кресло и закрыл глаза. Губы его подрагивали. Вернулась жена. У нее было серое лицо. Она быстренько привычно накапала в рюмочку лекарства, плеснула воды...
‑ Силь ву пле, ‑ и попыталась изобразить улыбку. Он глотнул снадобье и сказал ей шепотом:
‑ Главное, не потерять человеческое лицо.
Покуда длилась эта легкая, по сравнению с другими, безобидная экзекуция, мама курила в своей комнате папиросы одну за другой, и простоволосая Ирина Семеновна стояла над ней и бубнила, словно невменяемая, одно и то же:
‑ Слышь, не ходи туда, про Мартьяна не скажи... Ну чего он? Чего тебе? Ну?.. Он в дворники пойдет, Печкин обещал... Не ходи туда, слышь, ну их... Награбили, а теперя пусть с их и спросют...
‑ Да я никуда не иду, оставьте меня в покое! ‑ сказала мама.
‑ Ты у нас партейная, ‑ говорила Ирина Семеновна и касалась ладошкой маминого плеча, ‑ а он, Мартьян‑то, тихий, слышь, не вредный...
Ванванч сладко спал в другой комнате, а Акулина Ивановна в одной сорочке сидела рядом, не сводя с него глаз, и едва шевелила губами в оборочку.
Затем явно хлопнула дверь. За окном разлилось серое, угрюмое, арбатское. Ирина Семеновна пошла на кухню. В дверях сказала маме:
‑ Спасибочко тебе...
Юзя Юльевна отправилась на кухню сварить кофе. Едва она вошла туда, как Ирина Семеновна отскочила от плиты и исчезла. За нею потопал и Мартьян, растерев на полу самокрутку валенком. Юзя Юльевна вдруг вспомнила странный вопрос милиционера и густо покраснела, потом почему‑то вспомнила, как радостно навязывала Ирине Семеновне попробовать ломтик цветной капусты и как та сказала, отводя взгляд:
‑ Мы етого не кушаем, на всю кухню вонь пошла...
"Идиотка", ‑ подумала тогда Юзя Юльевна, а вот теперь, что‑то сообразив, ахнула и прикрыла ладошкой рот.
Затем были обычные будни, и вся квартира опустела, и Акулина Ивановна повела Ванванча погулять. На этот раз они двинулись по Арбату, свернули в переулок, в другой, третий.
‑ Вот Калошин переулок, ‑ сказал Ванванч, узнавая.
Кругом громоздилась тихая Москва, и затхлым духом несло из дворов, таким родным и благородным. Ванванч был сыт, тепло одет, и няни мягкая рука вела его по хрустящим снежным комочкам. У него не было прошлого, не было будущего, а только это серое февральское утро и редкие прохожие, и пропотевшие редкие московские коняги, впряженные в грубые бывалые сани. Мне трудно, почти неосуществимо представить сейчас, в девяностом году, предметы, запечатле‑вающиеся в сознании Ванванча тогда, в конце двадцатых...
‑ Не притомился, картошина? ‑ спрашивала Акулина Ивановна. ‑ Ну и ладно.
У нее напряжение на круглом лице, но Ванванч не придает этому значения: это ему непонятно, это не его забота.
Они идут по бульвару в чаду вороньих хриплых перебранок, и тут в просветах голых переплетающихся ветвей внезапно возникает вдалеке белый холм, увенчанный крестом, и плывет колокольный звон, усиливаясь по мере приближения.
‑ Видишь, малышечка? Эвон храм‑то какой! ‑ говорит Акулина Ивановна. Слава Богу, вот и добралися.
‑ Там Бог живет? ‑ спрашивает Ванванч, но она не слышит, она крестится и кланяется этому храму.
‑ А разве Бог есть? ‑ снова спрашивает он и вновь не удостаивается ответа. Однако это его не обескураживает, и они идут по направлению к храму, все ближе и ближе, и медленно восходят по широким каменным ступеням вслед за редкими людьми, и Ванванч высоко задирает голову и всматривается в вершину храма, вонзающуюся в низкое февральское небо. Акулина Ивановна собирает в ладошки медяки, множество медяков, и у самого входа в храм начинает их раздавать старичкам и старушкам.
‑ На‑ка вот, картошина, подай‑ка милостыню бабушке, ‑ говорит она и сует Ванванчу несколько монет. Их много, бабушек и дедушек. Он раздает им монетки, слышит их мягкое: "Спаси, Господи!" и заглядывает им в глаза. У бабушек голубые маленькие глазки Акулины Ивановны, а у дедушек ‑ зеленые тусклые Мартьяна.
Тяжелая дубовая дверь распахнута, и они входят в храм, и Ванванч запрокидывает голову, и его ослепляет желто‑красное сияние, прореженное синими искрами. Затем из этого колеблющего‑ся света возникают громадные как бы летящие фигуры бородатых стариков, закутанных в шелко‑вые плащи; и над ними склоняются женские лица с миндалевидными, внимательными глазами, как у мамы. Во всяком случае, он так видит. И он видит себя самого, крылатого и обнаженного, порхающего среди незнакомых пейзажей с золотою трубою в пухлых пальцах. Он слышит стройное пение, и голос няни тихонько вливается в этот хор. Он крепко держит ее за руку, и ему страшно затеряться в этой непонятной шуршащей и бормочущей толпе.
...Дома он говорит вечером маме, делая большие глаза:
‑ Мамочка, я видел Бога!..
Она ахает, и армянское "вай!" повисает в комнате. Она гладит его по головке, но рука ее твердая, жесткая, чужая.
Потом она долго объясняется с няней в другой комнате, пока Ванванч рисует белый храм с крестом на макушке.
А утром няни нет. И целый день. У мамы заплаканные глаза. Что‑то непривычное разливается по бывшей квартире Каминских. На каждый звонок в дверь Ванванч бежит по коридору, но няни нет.
Ему объяснили, что она срочно уехала к себе в деревню.
Больше он ее никогда не видел...
3
...Прошли, как говорится, годы. Ванванч учился уже во втором классе. Жоржетта ‑ в третьем. Она вступила в пионеры на зависть Ванванчу, и служение общественному долгу, подкрепленное красным, хорошо отглаженным галстуком, преобладало над детскими вожделениями. Все реже и реже теперь они во дворе единоборствовали с белыми, все чаще и чаще Ванванч поглядывал на Жоржетту и ее единомышленников, когда они отправлялись по школьному коридору на какой‑нибудь очередной пионерский слет или "линейку", куда такие непосвященные, как Ванванч, не допускались. А из‑за закрытых дверей доносились звуки горна и потрескивание барабанов, и оставалось лишь гадать о тайне, окружавшей этих сосредоточенных третьеклассников. Ну, Жоржетта позволяла Ванванчу иногда едва коснуться этой тайны и даже однажды повязала ему галстук, но лишь на одно мгновение. Он просто сгорал. Мысли о возможном предательстве с ее стороны не возникало в его голове. Этому еще суждено было случиться. Ян Адамович был по‑прежнему элегантен. Он слишком активно поощрял Жоржетту в ее пионерских пристрастиях, иногда даже казалось, что его восклицания несколько ироничны, если бы не строгое при этом выражение лица, если бы не улыбающиеся счастливые глаза Юзи Юльевны. И когда дочь, уходя утром в школу, в пионерском салюте вздымала над головой ладошку и строго глядела на папу и маму, они вытягивались всерьез и проделывали то же самое. А Ванванч сгорал. Лишь Настя оставалась безучастна и, прихрамывая, скрывалась в своем закуточке.