Цви Прейгерзон - Паранойя
— Ой, ой, Отец наш небесный… — снова слышатся в штибеле вздохи и восклицания.
Рабби Лемех опускает глаза и умолкает. Неверный свет свечи играет на его большом носу, в серебряных нитях бороды, в складках глубоких морщин.
— И вот, — продолжает рабби, — как-то зимним морозным утром отправился злодей к приставу, дом которого находился за городом, там, где жили гои, и в кармане у мосэра, как всегда, шуршали бумажки с доносами — длинными, подробными, губительными для людей зеньковской общины. И вот, когда проходил он мимо последнего дома местечка, вдруг услыхал злодей голос, зовущий на помощь, — голос, молящий и рвущий душу, даже самую злодейскую. Вошел он в дом и увидел женщину-вдову на сносях, да такую, что, кажется, вот-вот начнет рожать. А в доме — лютый мороз, и бегают босые сопливые ребятишки, трое числом, и кричат: «Хлеба! Хлеба!» Тогда снял мосэр свою теплую шубу и набросил ее на плечи вдовы, а сам побежал в город за дровами…
Дверь штибеля тихонько приоткрывается, и зима радостно влетает в комнату, взметая к потолку парохет и разгоняя по стенам задремавшие было тени, — влетает и разом задувает бедную свечку. Тьма поглощает штибель. На пороге — Рут, верная жена. Туго затянут на ней теплый шерстяной платок, на лице сверкают тающие снежинки. Рут смущенно переступает с ноги на ногу и напряженно всматривается в темноту.
— Екутиэль! — робко зовет она, и нотка отчаяния слышна в ее голосе. — Екутиэль, Касильчик!
Каждый вечер сидит теперь ее муж Екутиэль Левицкий с этими людьми. И каждый вечер Рут приходит за ним сюда, впуская в штибель зимнюю вьюгу и морозный ветер Тевета. Как завороженный, слушает Екутиэль странные истории и странные басни, которые наподобие речной осоки произрастают вдоль стен-берегов древнего штибеля. Смутные образы теснятся в его голове: мудрецы прежних времен и праведники недавнего прошлого, люди в меховых шапках-штреймелах и длинных шелковых одеяниях, славные цадики из славных городов и местечек — от Зенькова и Вильны до Коцка и Черновиц, Тальне и Брацлава. А рядом — горы записочек и амулетиков, цветы надежд и мечтаний, которые росли и расцветали в убогости покосившихся домиков, на пыльных улочках, в боли и нищете забитых поколений. Вино каббалы — крепкое и выдержанное, пьянило тогда отчаявшиеся сердца…
— Евреи, спичку! — говорит рабби Лемех Кац.
Минута — и воскресает в штибеле неверный огонек свечи, вновь дрожит, колеблется свет на странных морщинистых лицах — то кивают они, то вздыхают, то растягиваются в судорожном зевке. Как прокаженная, сидит маленькая Рут в сторонке на краешке скамьи, смотрит на мужа, на его отрешенные, устремленные в неведомые выси глаза.
Но вот собрание подходит к концу. Евреи желают друг другу доброй ночи и, поцеловав мезузу на дверном косяке, растворяются в темноте, исчезают в круговерти танцующих снежных хлопьев. Рабби Лемех Кац, опираясь на палку и сгибаясь под тяжестью теплого лапсердака довоенных времен, медленно торит себе дорогу домой, на улицу Розы Люксембург. Там поджидает его жена Йохевед — низенькая женщина с большим животом. Она стоит на кухне, внимательно наблюдая за закипающим самоваром, чтобы угли не оставались без присмотра, чтобы вовремя подкинуть щепок в случае нужды. Самовар благодарно пыхтит, поет песни на разные голоса, и красноватый отсвет его распаленной топки подрагивает на полу и на стенах.
Но вот на плечах самовара начинают клубиться белые столбики пара. Госпожа Йохевед Кац снимает трубу и затыкает отверстие. Дело сделано. Женщина зевает и пробует затычку пальцем.
— Хоп! — командует она самой себе и привычным движением водружает тяжеленный самовар на маленький кухонный столик.
7Я всегда с тяжелым чувством вспоминаю свою встречу с Екутиэлем Левицким, черным праведником-спасителем. На пыльных и трудных дорогах моих странствий из местечка в местечко повстречался мне этот неприкаянный скиталец. Как-то летом завернул я в свой родной городок, чтобы вспомнить дни детства и повидаться с девочкой, в которую был влюблен в те незапамятные времена. Я думал найти там людей, которые вздохнули наконец свободно, полной грудью.
Но, к несчастью, нашел лишь очень много могил и очень мало радости.
Там-то я и встретил черного праведника Екутиэля Левицкого — встретил и примкнул к нему на несколько дней. Вместе брели мы по горячим дорогам, и распухшее от жары солнце равнодушно связывало в один шов отпечатки наших шагов. Вместе присаживались мы отдохнуть, когда крона случайного придорожного дерева предлагала нам свою тень. Шли мы очень неторопливо и время от времени переговаривались о том о сем.
— Куда мы идем, Екутиэль? — спрашивал я, хотя должен был прекрасно знать, что дорога ведет из Староконстантинова в Касрилов, и никуда больше.
— К Богу! — совершенно не к месту отвечал он, и глаза его загорались неизъяснимым пылом.
Навстречу нам, поднимая столбы пыли, катились деревенские телеги, и мы шли потом сквозь эту пыль, как сквозь туман, угадывая дорогу по какой-нибудь зеленой кроне, подпирающей вдали небо многими своими руками.
Так скитались мы вдвоем, я и Екутиэль, разыскивая неведомо что неведомо где. Рядом с ним я почему-то ощущал себя торопливым и легкомысленным подростком. Над нами ползло по небу летнее солнце, в придорожной траве стрекотали кузнечики, неяркие полевые цветы удивленно поглядывали на нас с некошеных откосов. На горизонте голубым венком лежали леса — они таили в себе безмолвие, подобное зачарованной царевне, которую злой волшебник упрятал в недвижный хрустальный ларец.
Иногда Екутиэль вдруг ложился на траву, устремлял глаза в небо и погружался в молитву, длинную и скучную. Я валился рядом с ним и молчал или, чтобы немного развлечься, мурлыкал себе под нос какую-нибудь песенку повеселее из репертуара Акивы Краца — большущего жизнелюба, шутника, охальника и моего доброго приятеля. Он обожал переделывать русские романсы на еврейский лад, исполняя их с таким комическим выражением лица, что слушатели просто покатывались со смеху. Воспоминания об Акиве сильно скрашивали мне необходимость ждать, пока Екутиэль не сочтет наконец, что на сегодня небо услышало от него достаточно молитв и славословий.
Когда начинало темнеть, мы с Екутиэлем останавливались в одной из попутных деревень. Летними вечерами там кипела молодая жизнь. Девушки водили хороводы, парубки играли на гармошке, пели хором красивые протяжные песни. Ветер осторожно подхватывал их и уносил в поля, в сгущающийся сумрак наступающей ночи.
Случалось, мы входили в деревню вместе с возвращающимся с выгона стадом — тяжело ступающими дойными коровами и тесным гуртом жмущихся друг к дружке овец. За ними, волоча за спиной кнут, шел старик-пастух и его помощницы-собаки. И, конечно, вместе со стадом, неотступно сопровождая его, следовало огромное облако пыли, из которого слышался другой хор, уверенно заглушающий пение под гармошку: мычание, блеянье, лай и нестройный перезвон многих бубенцов и колокольчиков.
Затем Екутиэль находил какое-нибудь открытое окно, вставал напротив и принимался громко читать какой-нибудь псалом. Он читал и раскачивался, и полы его пиджака порхали вокруг него, как крылья. Он читал со страстью и пафосом, адресуя потрясенному окну всю горечь и боль библейских страданий.
Не удаляйся от меня, ибо бедствие близко,ибо нет помощника…Как вода, пролился я, и рассыпались все кости мои,Стало сердце моё как воск,растаяло среди внутренностей моих…
Он дочитывал весь псалом до конца, и к тому времени из дома обычно выходила какая-нибудь старушка-крестьянка с крынкой холодного молока. Иногда даже предлагали ночлег на копне сена во дворе. Мы лежали рядом, вслушиваясь в песни ночи. Вокруг трещали цикады, тут и там, припомнив сквозь сон о своей сторожевой должности, лениво взлаивал дворовый пес, с ночного выпаса доносилось лошадиное ржание.
В один из таких вечеров нас нашла маленькая Рут. Сначала мы услышали из-за плетня ее взволнованный девчоночий голос:
— Нет ли тут черного праведника? Не видали ли его здесь?
Кто-то, видимо, указал ей на двор, где мы остановились.
— Екутиэль! Касильчик! — прошептала она, подойдя. — Вот я и нашла тебя, Касильчик мой…
— Ну вот, опять ты пришел ко мне в образе моей желанной! — закричал Екутиэль Левицкий, пряча лицо в ладонях. — Ох, глупец ты, глупец, нелепый горбун! Теперь ты напялил платье дщери израильской и смотришь на меня томными глазами, завлекая и обещая! Ты разбиваешь мою малую жизнь, ты давишь меня…
— Прочь, прочь от меня! — воскликнул он и больше уже не произносил ни слова.
А Рут… Рут прилегла возле него и стала молча целовать ему лицо. Мне показалось — возможно, по ошибке, что она всхлипнула разок-другой, но никакого другого звука не довелось еще услышать от этих двоих ни ночи, ни мне.