Джинни Эбнер - Королевский тигр
Проем без дверей вел в следующую комнату. Мальчик заковылял туда, и врач, пройдя следом и остановившись у входа, с легкой брезгливостью заглянул в помещение, которое, видимо, служило для семейства спальней: сырая квадратная комната с тремя грубо сколоченными кроватями и всего одним стулом, со столом и шкафом, дверца которого не закрывалась, так как шкаф был о трех ножках и угрожающе кренился.
На одной из кроватей приподнялся мужчина и проворчал хриплым голосом:
— Ну что там еще?
— Я расшибся! — объявил мальчик тоном упрямой самообороны и в подтверждение приподнял перевязанную ногу.
— Паршивец, — буркнул мужчина и, с натугой наклонясь, пошарил под кроватью. В следующий миг второй грязный башмак полетел через комнату в мальчика, но тот проворно пригнулся, и башмак ударился о стену.
— Послушайте-ка, ваш сын… — начал доктор.
Но мужчина, определенно пьяный, перебил:
— Сын, сын! Не мой он, не от меня! — Остальное потонуло в невнятном рычании и протяжном зевке, тут же перешедшем в негромкий храп. Мальчик, по-видимому, ничуть не испугался злобной вспышки отца. Как ни в чем не бывало он, прихрамывая, подошел к кровати и вдруг, остановившись на предельно возможном безопасном расстоянии, быстро нагнулся, резко ткнул спящего кулаком в бок и крикнул:
— Где бабушка? Эй, отец, ты что, не слышишь? Бабушка где?
Мужчина очнулся, злобно двинул кулаком в сторону мальчика, который спокойно и ловко уклонился от удара, и пробормотал:
— В саду. Откуда мне знать… — И снова захрапел.
Мальчик вскрабкался на стул, стоявший под оконцем у дальней стены, и выглянул наружу сквозь прутья решетки.
— Бабушка! — закричал он, и, спустя несколько секунд, снова: — Бабушка! — Но эти призывы были чисто теоретического свойства, он определенно не ждал отклика, потому что знал, что отклика быть не может. — Она плохо слышит, — объяснил он гостю происходящую церемонию. И то ли в порядке доказательства, то ли чтобы непременно исполнить весь ритуал, ничего не упустив, еще раз крикнул: — Бабушка!
Потом он слез со стула и опять повел врача через узкую кухню, темную прихожую и мощеную подворотню, но на сей раз еще дальше, во двор. И там вдруг разом сгинули все ужасы нищеты, и грязи, и безнадежности городской трущобы, и оказалось, что символ солнца на воротах все-таки не обманул.
Потому что за домом, чей конек походил на хребет заезженной клячи, с торчащими чуть не сквозь крышу стропилами и балками, между которыми, как обвисшая конская шкура, провисала сивая дранка, — за домом лежала полоска земли с двумя-тремя кочанами капусты и помидорными грядками вдоль пригретой солнцем стены, с зелеными листьями салата, и даже длинные ползучие стебли тыкв раскинулись здесь на холмике над бывшей навозной кучей. Посреди садика низко склонилась к земле выцветшая груда ветхого тряпья, побуревшие грубые руки пололи сорную траву.
И вот она распрямилась и посмотрела в сторону окна. Ее лицо было худым и широким, очень широким. Как замшелый камень среди полей, покоилось оно на постаменте прямых еще, широких плеч. Но все-таки она была старая и заезженная. Ее груди, бесформенные, как пустые мешки, обвисли над заметно выдававшимся вперед животом. Так, недвижно, простояла она несколько долгих секунд — памятником окаменелому безразличию. Ее глаза смотрели на доктора, который вместе с мальчиком шел через сад со стороны подворотни, — без удивления, без робости, без любопытства. Глаза были серые. Но в выражении было сходство с глазами мальчика — ее безмолвная издевка, ирония той, кому уже нечего терять, а значит, нечего бояться, ее издевка была состарившейся и почтенной, окаменелой формой той же издевки, которая в желтых хищных глазах ее внука еще не утратила способности вспыхивать непокорством и злостью.
— Бабушка, я расшибся! — с торжеством в голосе объявил мальчик и снова помахал своим доказательством — забинтованной ногой.
— Малыш вывихнул ногу, — пояснил врач.
Она молча вытерла руки о передник и надвинула на лоб край сбившегося платка.
— Ему следует лежать в постели, и еще делайте ему компрессы с уксуснокислым глиноземом.
— Вот оно что! — произнесла она с угрюмым осуждением. Затем она неловко и широко перешагнула через грядку с капустой и стала на плотно утоптанной, узкой, едва позволявшей поставить ногу тропинке, сняла передник, отряхнула его и снова повязала.
— Кстати, малыш ни в чем не провинился, — поспешил Клингенгаст уберечь своего подопечного от новых пинков или летающих по воздуху предметов.
Лицо старухи обратилось к мальчику. Ее взгляд словно говорил: «Этот-то? Уж в чем-нибудь наверняка провинился».
— Отец что, не спит? — спросила она однако без гнева, скорей с досадой, — так, как, бывает, рассеянно спрашиваешь, идет ли дождь, а тем временем в лицо уже бьют первые крупные капли.
«Какие они странные, — подумал Клингенгаст. — Всегда все делают и говорят с таким видом, будто понимают, что это совершенно бессмысленно, но, видимо, они чувствуют, что нужно что-нибудь делать и говорить, раз уж ты живешь на белом свете».
— Спит, — ответил мальчик и для иллюстрации изобразил храп.
— Этот господин говорит, что ты должен лечь в кровать.
— Этот господин — господин доктор! — пронзительно крикнул мальчик и ни с того ни с сего бросился на старуху, захрапев и дико размахивая руками, будто хотел ее избить. — А я на машине приехал! Вот тебе!
Она привычно замахнулась, чтобы дать ему подзатыльник, но раздумала, тем более что мальчик все равно уже отскочил на безопасное расстояние.
— Иди, ляг там с отцом. Но смотри не разбуди его.
Как ни странно, мальчик послушался сразу же. Наверное, после истерических прыжков нога у него опять заболела, а может быть, ему расхотелось оставаться тут с бабкой и доктором. Не попрощавшись, он, сильно хромая, ушел в дом.
Врач сел на узкую скамью, которая стояла возле задней стены дома на двух уже подгнивших снизу чурбаках. Старуха медленно подошла, шаркая ногами, и села рядом.
— Уксуснокислый глинозем, — повторил он, цепляясь за спасительные профессиональные знания, которые давали ему превосходство, потому что на него вдруг напала странная и совершенно беспочвенная неуверенность в себе. — Я напишу вот здесь название, а получить его можно в любой аптеке. — И, так как она промолчала, добавил: — Делайте компрессы, и, если возможно, пусть он несколько дней посидит спокойно.
— Он-то да чтоб сидел спокойно! — сказала она наконец, сунула записку в карман передника и снова замолчала.
Здесь, за домом, вообще была удивительная тишина, почти деревенская, — в самом центре густонаселенного городского квартала с громадами жилых домов, автобусами и кафе. Потом на этот остров тишины вторгся шум. Откуда-то совсем издалека донесся вой сирены скорой помощи, но ее надрывный вопль замер, как будто все здесь в саду принималось не слишком всерьез, даже то, что кто-то сражен болезнью и, может быть, его увозят умирать в расположенный поблизости приют для стариков.
Ветер подхватил с земли несколько сухих стебельков и, помедлив, снова уронил на землю. На бывшей навозной куче в переплетениях колких ползучих стеблей звездой горел желтый цветок тыквы. Этот клочок возделанной земли был окаймлен рядком красных и желтых деревенских цветов — анютиных глазок, примул и крокусов, которые ярко пестрели на фоне глухой стены соседнего четырехэтажного дома. Старуха сидела рядом с доктором неподвижно, застыв в молчании. Как странно, что эта каменная глыба старости и безрадостного бытия развела цветы!
Ему очень хотелось расспросить ее кое о чем, но ее молчание, такое негостеприимное на этом принадлежащем ей и ею возделанном клочке земли, вселяло в него робость.
Внезапно она повернула голову, и он увидел ее лицо совсем близко. Она смотрела на него. Тонкие, ожесточенно сжатые губы чуть изогнулись в скупой, хитроватой, беззубой улыбке, как будто она знала что-то, о чем он не мог даже догадываться. Он растерянно улыбнулся в ответ. Потом встал и, прощаясь, снял шляпу.
— Итак, делайте компрессы, — опять смущенно повторил он. — Все не так страшно, как кажется.
— Вы так думаете? — Ее слова прозвучали с потаенным лукавством, язвительно. Но она тут же добавила почти добродушно: — Все вывихнутое когда-нибудь вправляется, господин доктор.
«Странная особа, — подумал Клингенгаст. — Прямо скажем, чудаковатая. И малыш, он тоже не вполне нормален».
Бабка осталась сидеть на скамье. Она задумчиво собрала с платья мелкие бурые соломинки, отсохшие ошметки, которые обычно цепляются за нас, когда мы, проходя мимо, касаемся засохших ветвей. Ее лицо чуть разгладилось за то время, что она праздно просидела в саду на предвечернем солнце. То было изжелта-смуглое лицо с тонкой и частой, как паутина, сетью морщин, которые, однако, нимало не портили его крепкую сухую лепку, — не отмеченное судьбой простоватое лицо старой крестьянки, для которой давно слились в мистическое единство рождения и смерти, солнце и град, счастье и горе.