Даниил Смолев - Письма для ДАМ
По вторникам (около десяти утра) наш поселок заливает протяжный и сочный гудок. Это печальный молочник — а он всегда хмурной с бодуна — возвещает о своем прибытии, и дачники, побросав дрели, лейки, сны, сбегаются к условленному месту, звякая жестяными бидонами. В Москве к молоку я отношусь равнодушно, но здесь его покупают почти все, включая сторожа Семена, у которого несколько иные предпочтения в выборе пития.
Хочешь, не хочешь — а молоко, сволочь ты дачная, пей!
Однако в этот вторник — тишь. Гудок не дал по вискам ни в одиннадцать, ни в полдень, и ликование Семена в его мрачной сторожке, устланной водочными бутылями, надо думать, бесконечно. Молоко не привезли — а это верный признак того, что дачный сезон перестал.
Как же это я… зазевался — на носу первое сентября! С клумб испарились астры, захватили с собой гладиолусы; в соседских оконных рамах замурованы бабочки-капустницы; пляж пуст. Всюду мерная смерть, Дмитрий Анатольевич, всюду безмолвие. Я же еще тут, в красном вольтеровском кресле, дышу, правда, уже без ос. Чего Вам стоит вернуть этот жужжащий рой, президент Вы или кто! А еще достаньте мне, Дмитрий Анатольевич, молока…
Дети на дачах были так счастливы — солнечной гурьбой они изнашивали кроссовки, иногда распевая песенку про дружбу и любовь:
Враг мой — бойся меня, друг мой — не отрекайся от меня.
Нелюбимая — прости меня, любимая — люби меня.
Шумные, пухленькие дети, искалеченные уже не пионерскими ручейками с хороводами, а залихватским городом. «Маш, ну ты знаешь, зачем нужны презервативы?» — говорила самая старшая самой младшей. — «Зачем?». — «Их мальчики на члены одевают». Мне неловко поправлять девочку, но фраза режет слух, потому что правильно будет «НАДЕВАЮТ». Надевают, солнышко, мальчики презервативы именно надевают. Довольно скоро ты и сама все узнаешь — за эти три месяца твое тело стало яблочным и, что ли, женским. Ну верните мне молоко!
С самого утра я топлю камин, согреваю на чердаке мышей. В красном вольтеровском кресле мне очень нужно чудо — пускай не высокое (горнее), а вполне себе земное и объяснимое. Приехала бы, допустим, Галя с загорелым ребенком. «Это твой сын, Даня, он твой!». — «Ого, какой страшненький…». Но она не знает дороги до дачи, она не знает, что автобус № 386 примчит ее всего за час — с дитятей и его торчащими, как у барашка, ребрами. «Пока тебя не было, я назвала его Карлом!». — «Галя, какой, в жопу, Карл?». Но она не приедет, и я не оторвусь от очага, не задушу — в объятиях.
Ребячество, декадентство. Но сейчас я хочу дождаться (и знаю — дождусь) чуда, потому что ради него и пишутся книги. Писателю не надо больше путешествовать, спиваться, но быть готовым к преображению он обязан. Вот и я держу ушки на макушке, в который раз намекаю Богу, что начать можно хоть с треклятого молока.
Ведь не напрасно я выжил в детстве, когда нашу бесцветную копейку ударил грузовик. Помню вмятину на его большом бампере, помню-помню пятнистую шкуру салона и людей-индейцев с ярко-красными лицами. Бабушка, сидевшая рядом со мной, погибла, а на себе я не открыл ни синячка. Зачем-то меня оставили жить, распоряжаться осиными душами в пробковой комнате, посадили справа — а не слева. Ну я и сижу до сих пор СПРАВА, боюсь заерзать. Посмотрите внимательно: астры и гладиолусы не раздарены учителям, они стоят в вазах, клонят головки к полу — и значит, лето пока не фиктивно (так, кажется, изъясняются юристы?), лето продолжается — лето ЕСТЬ! А саван раньше времени я надевать не собираюсь.
Именно так, солнышко, именно — НАДЕВАТЬ.
Границы
(Глава десятая, последняя, в которой герой путается в сорняке, а чудится ему, что во Льве Толстом)
…прошло с тех пор, как это поле сгорело: дикой сукой огонь кидался на чьи-то заборы, сараи. Чтобы спасти деревню, пожарные запрудили местность, и, оба-на, сквозь сажу здесь процвела синючая трава. Такой глаза ее выхватают днем — из-за туч, а ночью (под полной луной) трава мягчает и заходится несусветной гжелью.
На дребезжащем «Аисте» я качусь через поле к лесу в уверенности, что мое лицо тоже расписано, как чашка. Наверное, напрасно. Скорее всего, нет. Тропинка впереди начерчена, как углем. То и дело переднее колесо вихляет, и я съезжаю в черный кювет, валюсь набок.
Останавливаться ни в коем случае нельзя — давным-давно в поле шныряли гадюки (а вдруг они не испустили дух в пожаре?). Пусть я и гжелевый, но змей остерегаюсь. Одна такая тварина укусила собаку знакомых по кличке Цицерон в лапу, — несчастный чао-чао даже до дома недотянул, все хрюкал перед смертью, как свин. Смешно, ей-богу, но еще в луже мелькнул фантом французского короля Карла Безумного, который считал себя, на минуточку, стеклянным. Чтобы его величество случайно не разбили, он постоянно носил латы… Мы с ним похожи, да. Но все-таки главное этой ночью — не останавливаться — у луж тем более. Два крутых поворота налево, китобрюхий холм, и я у цели.
Бывает, странная волна бьет по человеку: посреди ночи ему вдруг приспичивает купить, скажем, серьги. Не беда, что при этом он мужчина и что дарить их некому — просто подержать бы в руке украшение, повертеть туда-сюда, изучить бы застежку, да мало ли. Так и меня осияло — постоять ночью перед лесной стеной, одному, без президента. Завтра я уеду зимовать в Москву, где стены каменные, а «поля» — торговые точки у коммивояжеров. Так что ловлю момент, качусь по тропке, по нитке Ариадны, в конце которой, по-над холмом уже вздымается близкий лес.
Знаете, он ни сучком, ни веточкой не сказочный; инфернальный. Бросив велосипед, осматриваю траву под ногами, но шевелений нет — гжелевая трава вся спит. Стоит ли выйти на опушку, сунуться внутрь? Страшно. В похожем месте лежит Лев Толстой и, продираясь через сорняки, я инстинктивно вздрагиваю — ну нет, не борода это.
Папа рассказывал, что в одна тыща…, осенью, водил меня маленького к пруду. Он отвлекся-то всего ничего, а когда взглянул на свое чадо, я стоял уже по пояс в воде, среди желтых и красных листьев. «Даня, ты зачем в пруд зашел?» — «А я подумал, что это еще берег». Мне и сейчас кажется, что я попал в точку. Потому как границы сдвигаются, границы переползают змеями, и вчерашний ил за одно лето усох в берег, а «вчерашний я» пойман и разбросан по бумаге — то перезрелой черноплодкой, а то недозрелой облепихой. «Даня, ты зачем ночью в лес зашел?» — «Да подумал, что это еще поле».
Ведь куда ни плюнь в этом чаду, все — гжель. Одна филигранная и быстротечная — гжель.
Павлово-Посад — Москва
2010–2011