Иржи Кратохвил - Смерть царя Кандавла
Ты что, и впрямь не знаешь, почему он женится на Сватаве? Это его ученица из колледжа, готовилась в медсестры, а он нашел у нее поэтическую жилку! И теперь берет в жены одну из самых больших надежд чешской литературы!
Ну и дела, засмеялась вторая, стало быть, Людвик теперь западает на девичьи жилки!
Но тут третья увидала меня и, испугавшись, взвизгнула.
Спокойно, дамы, я ничего не слышал! И весело помахав им, пошел блуждать по свадебному лабиринту.
Наконец я наткнулся на Людвика. У него уже наготове была дешевенькая хохма, которой он явно хотел поскорее отделаться от меня. Знаешь ли ты, почему люди умирают лишь однажды, а женятся по шесть раз? Но я не отступал. Послушай, Людек, ты, говорят, женишься на поэтессе? Берешь в жены медсестру, что пишет стихи? Он предостерегающе зашипел на меня и напомнил, что в доме повешенного не говорят о невесте. В свадебном доме, Людек, уточнил я. Ладно, сказал он, не сердись. Сам видишь, какая у меня грандиозная свадьба и до черта всяких обязанностей! Как-нибудь звякну тебе, приходи непременно. Настоящих друзей я не забываю, знаю, что их меньше, чем у калеки пальцев на изувеченной руке. И он пожал мне локоть.
Свадьба тянулась, как нескончаемая сопля. Я отряхнул свой пиджак и ночью побрел на трамвайную остановку.
Поскольку литература — моя тайная любовь, я и отношусь к ней, как к тайной любви: порой забываю о ней, но затем возвращаюсь с еще большей страстью! Как-то случилось, что я долго не листал литературных журналов и занимался лишь анамнезами невротиков и психотиков. Но зато потом, словно огретый хлыстом конь, я вскинулся, обежал все киоски и книжные лавки, приволок домой целую охапку журналов и бестселлеров и, вывалив их на кровать, залез в нее, как нетерпеливый любовник.
И как я был вознагражден! В журналах я нашел кучу стихов Людвиковой невесты, и все они были скроены — тут я не мог ошибиться — по моему мистификационному рецепту, правда, не считая того, что Людвик его здорово пережал. Он уже перестал довольствоваться чисто девичьей любовной тематикой, а передвинул ее куда-то на самую грань непристойности, на что я никогда не отважился бы. Такое попросту непроходимо! Но как так получилось, что этот его непристойный натиск смог протаранить все существующие пуританские барьеры? Меня поразила рискованность его игры! Его метафоры были достаточно банальны, но в сочетании с бесстыдными эротическими подробностями они воспринимались как некое откровение. Как же злонамеренно был утрирован мой замысел!
Мои мысли неожиданно оборвал телефонный звонок. Людвик, как и обещал. Сватава с нетерпением ждет тебя, сказал он, никакой бутылки не надо, выпивка еще осталась со свадьбы. Так что приезжай поскорее.
И когда прекрасным летним днем я спешил на трамвае в Ржечковицы, мне и не снилось, что я вскоре переступлю «границу тени».
Домик сейчас выглядел, конечно, иначе: одно дело, когда он набит свадебными гостями, и другое — когда он в распоряжении трех человек. А поначалу у меня и вовсе было ощущение, что мы с Людвиком будем только вдвоем. И мне даже взгрустнулось, ибо я хорошо помнил, как по телефону он сказал мне: «Сватава с нетерпением ждет тебя». Конечно, прежде всего я хотел как следует разглядеть ее, ведь на свадьбе мне этого не удалось.
Не переобувайся, предупредил меня Людвик, мы пойдем на балкон. Он взял две бутылки, и мы поднялись по лестнице. На балконе стоял прелестный столик, этакая претенциозная штучка. Столик был стилизован под большой черепаший панцирь и накрыт на две персоны.
И только здесь, на балконе, я понял, как удачно поставлен домик. На взгорке, фасадом к окраине города и садом, выходящим к глубокой долине, по которой протекала дорога с поездами, будто плывущими на буксирной тяге. Сад был обнесен высокой, обвитой виноградом стеной, так что в нем царила атмосфера величественного уединения. Кроме того, июльское солнце — лето 1966 года было сказочным — висело на небе как фамильная драгоценность, брошенная туда на редкость расточительной рукой.
Людвик по-хозяйски ловко превратил черепаший панцирь в столик, уставленный всякими деликатесами, до которых, однако, было довольно трудно дотянуться — края разложенного панциря вынуждали сидеть чуть поодаль. Каждый раз, когда я пытался взять тарелку, панцирь врезался мне в живот. И Людвик продемонстрировал мне, как надо поступить. Он встал, наклонился к тарелке и уже с ней в руке сел на место. Я последовал его примеру, но стоило мне приподняться над черепашьим панцирем, как за его противоположным краем внизу я увидел сад перед балконом. И фамильная драгоценность на небе явила мне свой земной аналог!
В саду под самым балконом на пляжном топчане лежала Сватава. Лежала на спине, и единственное, что прикрывало ее наготу, — два зеленых листика на глазах. И это было так опасно близко, что я отчетливо увидел следы любовных ритуалов, умножавших ее красоту до умопомрачения, — я так и застыл склоненным над столом, пока, наконец, в ужасе не осознал этого. Людвик, конечно, не мог не понять, что открылось моему взору. Я сел довольно резко, но он продолжал о чем-то говорить, делая вид, что ничего не заметил. И эта ситуация всякий раз повторялась: сколько бы раз я ни наклонялся над той или иной тарелкой и затем усилием воли ни заставлял себя сесть, Людвик оставался абсолютно невозмутимым, словно ни о чем и не догадывался.
(В тот день я еще не мог предположить, что это модель всех наших будущих разговоров. Когда бы в последующие недели и месяцы я ни заводил речь о том, что меня действительно занимало, он не обращал на мои слова никакого внимания. Заговаривал ли я о Сватаве или о литературных мистификациях, он просто не слышал меня. К этим темам он был совершенно глух. Я даже сравнивал себя с собакой, которая все время кусает дрессировщика в ватный рукав.)
Но вернемся назад. На балконе мы сидели долго, я молчал, а Людвик по своему обыкновению молол всякую чепуху. Я то и дело поднимался, чтобы отложить пустую тарелку или взять полную. Вскоре солнце сползло к горизонту, и я уже тупо сидел, сполна ублаготворенный разносолами Людвика. Но стоило мне пошевелиться, как внутри меня начинала покачиваться та предостерегающая пирамида, которая всякий раз приковывала меня к стулу. И я уже не решался ни вставать, ни тем более наклоняться.
Вдруг я услышал, как хлопнула дверь, и кто-то прошел по комнате к балкону. И я увидел Сватаву. Не знаю, может, я тихо вскрикнул. Людвик обернулся, тоже увидел ее и, улыбнувшись, поднялся и направился к ней — она стояла в дверях, уже одетая в темное вечернее платье, а на глазах совершенно неподвижного лица все еще зеленели два листика. Людвик подошел к ней совсем близко и бережно снял их.
Вспыхнули большие карие глаза, призрачные, таинственные, насмешливые (первый женский эротический клоун!), глаза, которые, словно буйно растущий экзотический цветок, фотографы вскоре размножат во всех читательских домах. Однако не будем опережать события. Мы пока еще в июле 1966 года, на балконе домика в Ржечковицах, и Людвик приносит из комнаты еще один стул. Сватава садится к черепашьему панцирю, и нам подают чай. Верно, в мою честь, но к моему великому огорчению, ибо в Брно только я один умею готовить чай в моей конуре, где за картонной перегородкой старенький психиатр так же шумно всхрапывает, как в больших городских курантах стучит молоточек.
И только когда я прекрасным летним вечером (на трамвае!) ехал домой, до меня дошло, что обнаженная Сватава — это взятка, равноценная моему молчанию.
Все завертелось с такой быстротой, что я не успевал и отслеживать. В начале 1966 года вышел первый стихотворный текстик Людвика, опубликованный под именем Сватавы, а уже три месяца спустя вирши под ее именем стали регулярно появляться во всех литературных журналах. Это была разорвавшаяся бомба, осколки которой я находил буквально повсюду. В конце того же года вышел первый сборник стихов, а незадолго до визита патриарха английской поэзии — второй.
Первый сборник назывался «Фавн Марципан», что было сразу в яблочко, хотя бы ввиду созвучия с популярным в ту пору «Фанфаном Тюльпаном»…
И надо сказать, там были стихи, вполне покорившие меня (например, «В ситниках ночи горит линь золотой»), но в основном преобладали те, какие я без колебаний счел бы изощренным рифмоплетством. Ведь чешская поэзия сама себя пишет! За каждым новым стихом тихо трепещут тонны написанных: вся серебряная, золотая и платиновая сокровищница языка чешского!
Что ж, меня даже позабавило, как удался мой трюк, как ловко осуществилось то, что я выстроил и придумал. Я радовался, что кто-то претворил в жизнь мою идею, которую я сам не сумел довести до конца, и что теперь воочию могу видеть то, о чем лишь мечтал.
Мой замысел Людвик усовершенствовал тремя собственными идеями. Одну я уже упомянул: это смелые эротические подробности. Вторая его идея — полное осознание того, что для всякого литературного успеха необходим толковый менеджер. И таким супертолковым был, конечно, сам Людвик.