Иржи Кратохвил - Смерть царя Кандавла
Я ушел из больницы до начала посещений и не видел гостьи Людвика, но ничуть не сомневался, что эта особа так же очаровательна, как и большинство тех, кем с давних пор окружал себя Король Солнце.
На следующий день Людвик вернул мне ключ, но мы с ним не перемолвились ни словом, ибо на соседней койке санитары готовили пациента к электрошоку, и уже от одного вида этой страшной подготовки (во время самой процедуры пациентов выставляли в коридор) Людвик потерял дар речи, точно сказочное чудище, которое заколдовали.
Но едва я вошел в свою конуру, как тотчас уловил в воздухе запах духов и заметил, что кушетка сдвинута с места. Ну что ж, подумал я, этого и следовало ожидать. Не имея возможности вознестись к потолку и осмотреть помещение с птичьего полета, я опустился на четвереньки и оглядел его снизу. И как только мои глаза привыкли к темноте, я обнаружил под письменным столом что-то маленькое и металлическое. А на свету эта штуковинка оказалась синей со стальным отливом заколкой.
Друзья, вы когда-нибудь пытались создать женский портрет из трех компонентов: из синей со стальным отливом заколки, едва уловимого аромата духов и чуть сдвинутой кушетки? Мне это удалось сразу. Я воссоздал гостью Людвика так быстро и так зримо, что острие желания и зависти пронизало меня насквозь.
И зажав заколку в ладони, я отправился к нему.
Если ты имеешь в виду эту телку, то она вообще не пришла, сказал он с горечью. Известное дело: когда тебе хреново, все срут на тебя.
Да полно тебе, возразил я, но Людвик повторил, что все послеобеденное время он провел за игрой в шахматы с медбратом по прозвищу Иисусик.
Я пошел к Иисусику, и тот подтвердил, что у Людвика никого не было.
Этот человек — сам дьявол, сказал Иисусик. Я не только проиграл ему все партии кряду, но каждый мой ход он парировал не задумываясь, а когда я спросил его, не скучно ли ему дожидаться моих ответных ходов, он сказал, что ему на это плевать, так как он, дескать, тем временем вспоминает рецепты парижской кухни. Он что, повар? — спросил Иисусик. Вы же сами сказали, что он дьявол, подтвердил я его догадку.
И тут я четко осознал, сколь коварна фантазия. Как из простого ожидания (или одного ложного посыла) она способна сотворить подлинную реальность! Только теперь я понял, что заколка принадлежит Верушке, учительнице гимназии на Кршеновой улице, которую я шутки ради представляю вам как свою невесту. Кушетка, конечно, не была сдвинута, и духи мой нос-наглец просто выдумал. Так из одной потерянной заколки моей невесты, словно из волшебного семечка, вдруг выросла ее соперница: женщина, которую я в одно мгновение возжелал так истово, как редко случается с приличным человеком.
И если мистификация — королева игр, продолжал я на следующий день, то королевой мистификаций или королевой из королев является мистификация литературная. Разумеется, я не причисляю к ней подделки Ганки[2], эти злополучные рукописные фальсификаты, поскольку они были не игрой, а делом утилитарным. Это был просто литературный обман, имевший целью доказать, какой мы великий народ и как богаты наша культура и история.
Зная о литературных амбициях Людвика, я предполагал, что эта часть моих рассуждений вызовет у него особый интерес — когда-то в университетском журнале он публиковал свои стихи, а по брненскому радио читали некоторые его фельетоны. Но в литературных журналах он потерпел полное фиаско, несмотря на все его старания. И потому я пришел к убеждению, что конкретные примеры литературных мистификаций должны возбудить в нем гораздо больший интерес, чем общие феноменологические рассуждения на эту тему.
Но знали бы вы, как Людвик умел пропускать мимо ушей слова собеседника! Если вы говорили не о нем, не о его редкостной, выдающейся личности (о Его Королевском Величестве!), он всегда слушал вполуха, однако и это уже было удачей. И сейчас я по его глазам видел, как быстро опадает его внимание, как угасает его любопытство. Хотя он и находился в глубоком личностном кризисе, который, как утверждают психологи, должен был бы пробудить в нем интерес к миру, мне пока не удавалось этого достичь и порой казалось, что это вообще неосуществимо.
Однако те дневные и предвечерние часы я вспоминаю с удовольствием. Тогда я очень пристрастился к чаю, разные сорта которого привозил мне товарищ со всего света, а поскольку Людвик был большим снобом, то и он частенько разделял со мной эти чаепития. Я как сейчас вижу ту каморку, тесную, как бочонок, где мы поочередно садились то на стул, то на кушетку, словно менялись ролями психоаналитика и пациента, а на столе — набор чаев в чужеземных жестянках, кувшинчиках и банках цветного стекла. Кончалось лето, рано смеркалось, в каморке не было штепселя, а лампочка под потолком горела так тускло, что нам светила лишь пропан-бутановая горелка.
Я тогда много рассказывал Людвику о королеве всех мистификаций — о мистификации литературной. Я упомянул о Роберте Давиде — Незвале[3], поведал ему о скандале вокруг Мину Друэ[4], восьмилетней гениальной французской поэтессе, чьи стихи несомненно сочинял ее папенька, не забыл я рассказать и о неизвестном романе Бальзака «Приданое негоциантки», который в 1947 году сто четырнадцать вечеров подряд с того света якобы диктовал через одного лионского медиума сам писатель. Разумеется, не обошел я вниманием и Гийома Аполлинера, который в 1908–1909 году перевоплотился в великолепную поэтессу — старую деву Луизу Лаланн — и бомбардировал серьезные литературные журналы и салоны ее поэтическими изысками. А отсюда был уже один шаг до коронного номера моей программы — до той литературной мистификации, которую пытался осуществить я сам.
Людвик, лежа на моей психоаналитической кушетке, приоткрыл один глаз, заморгал мне веком, словно плавником, и вновь уплыл в свои либидоносные мечты. И я скорее обращался к пропан-бутановому пламени — в своей безыскусной подлинности оно было подобно душе прекрасной поэтессы, о которой я грезил и которой мне так недоставало. И потому для осуществления своего мистификационного замысла я стал довольствоваться малопривлекательной сестричкой из неврологии. Впрочем, если говорить по правде, эта идея осенила меня, когда наш роман с Владенькой достиг апогея, а поначалу, замечу, он ограничивался лишь невинными любовными играми. Но потом наша связь обособилась, отяжелела и зажила самостоятельной жизнью. Тогда я написал двадцать эротических стихотворений, что-то вроде девичьей любовной лирики, и разослал их под именем Владеньки в литературные журналы.
Тут уместно добавить, что я всегда был ревностным публицистом. Я писал не только фельетоны о психологии повседневности, но время от времени «Лидова демокрацие» и «Свободне слово» печатали мои статейки по искусству, а если бы понадобилось, я охотно бы сочинял и стишки для радиопередач. Правда, не обладая никаким оригинальным почерком, я лишь ловко копировал стиль прославленных авторов. Это была игра, которая доставляла мне удовольствие, и я немало усовершенствовал в ней свое ремесло. Поэтому сочинить двадцать стихов для моей мистификации не составило для меня большого труда.
И надо признаться, я был уверен в своем успехе. Я ничуть не сомневался, что мои стишки вызовут интерес, ибо оценивал их еще и с точки зрения психолога: замена эротического субъекта! Я уверен, что женская любовная лирика, написанная мужчиной, совершенно не похожа на ту, что написана женщиной. Такие стихи не только эротически более смелые, более откровенные, но и куда сильнее воздействуют на читателя. Отличаясь какой-то таинственной отстраненностью, они одновременно обретают и некую магическую привлекательность. А это, знаете ли, может стать даже рецептом для ординарного поэта: измени пол и ты за одну ночь попадешь в гении! И еще: такие стишки всегда пародийны и не лишены юмора, который, заметьте, женской любовной лирике абсолютно чужд. Наконец, этот юмор придает ей эротичность как раз в силу своей особой, неженской инородности.
Это я знал еще до того, как сесть к столу и заклеить конверты с моими двадцатью стишками. Правда, из двадцати напечатали только четырнадцать, но и это был немалый успех, если учесть, как завалены редакции опусами начинающих поэтов и поэтесс. Но знал я и то, что, если опубликую следующие четырнадцать стишков (а поначалу мне хотелось перещеголять даже Аполлинера и издать с Владенькой целую книжечку), моя судьба будет решена. Сестричка из неврологии — это я вовремя успел подметить — каждый мой новый стишок воспринимала как доказательство нашего глубокого внутреннего родства. Ведь Владенька, видя свое имя над моими текстами, растворялась в моих образах, а я — в благодарность за это — в своих эротических стишках под ее именем растворялся в ее женственности! По существу, это был обмен какими-то магическими обручальными кольцами! Ну и догадал меня черт придумать такую магию! Это была уже не игра, а западня! И я постарался быстренько дать деру, чтобы не попасть как кур в ощип.