Геннадий Абрамов - Спорыш
— Что за ребята? — писатель между прочим поинтересовался.
— Толковые.
— Вижу. Чем живут?
— Чем попало.
— Свой сервис открыли? Машины чинят?
— Само собой. Тут, вишь, дело какое. Завод ихний трясет, с работой совсем худо. Они бы машины за ради Бога чинили, да их не сыщешь. Мало едут. А парни хорошие. Чего хочешь тебе соберут-разберут. У каждого семьи. Жалко. Я им тут халтурку подыскал. Вот я вам давеча про сестру в Ярославле сказывал.
— Это для которой гроб?
— Ну да. А у меня еще одна здесь, в Нелюдевке, на птицеферме птичницей. Яички вожу. А Славка с Костей их по утрам на рынке толкают. Кривятся, торговать не любят, а куда денешься. Так хоть дуба с голоду не дашь.
— Одобряю, Алексей Никанорыч. В трудную годину помогать мальчикам — это по-божески.
— Полно, по-божески, — сказал Батариков, снова расстроившись из-за того, что писатель недальновидный такой. — Я ж эти яички, считай, брат, ворую.
— Да-а-а?
— А вы как думали?
Батариков смахнул крошки с колен и кивнул в сторону машины.
— А? Что я говорил? Пошло вроде дело.
Тут и писатель увидел, что его «жигуленок» стоит вперевалку уже на другой бок. Стало быть, второе колесо поддомкратили, а с тем, первым, покончили.
Пошли проверить.
И точно.
Этот Славка, бестия, придумал-таки приспособление, чтоб вертлявую головку застопорить. Тремя ключами орудовал. Двумя этак хитро зажмет, а по третьему, газовому, сапогом как саданет. Они и отворачивались.
— Нормальные болты есть? На замену?
Писатель в багажнике отыскал.
— Спасибо, умельцы. Выручили, — радовался писатель. — Сколько я вам теперь за труды должен?
Батариков тотчас нахально вмешался — словно парадом командует он, а молодежь у него в услужении.
— Сейчас сочту. Значит, так. Петух за штуку минус… то. Он мне, братва, нынче сильное облегчение сделал. Сложим, сытожим. Обратную дорогу сюда. А как же? Выходит, без пузыря, как за четыре с полтиной десятка яиц.
— Это, простите, сколько?
— Восемнадцать с мелочью.
— Странная цифра, — писатель недоумевал. — Ну, а вы, мастера, что молчите? Согласны с начальником? Я вас не обижу?
— Не-ее-т, — гуднули Славка с Костей. — Самый раз.
Писатель от души руки парням пожал, расплатился и попросил разрешения, если вдруг снова какая-нибудь поломка в машине, нельзя ли ему к ним в надежные руки, или, как их шеф выражается, под крыло?
— Милости просим, — засмущались оба. — Мы теперь безработные, всегда тут.
— Великое вам спасибо, — писатель за руль сел. — Достатка и мира вашему дому.
— Раскудахтались, — осудил Батариков. — Дело какое, болты сковырнуть. Вот вы, может, и против, а в Любки назад с вами уцеплюсь.
— Конечно, Алексей Никанорыч. Веселее вдвоем, буду рад.
— Свою запер уже. Чего зря старуху гонять?
— Разумно. Пусть лучше ваш «козлик» постережет гроб.
— Именно что. Помилуются ночку, а там видно будет, что утро мудрое нам изготовит.
— Очередной обмен, я полагаю.
— Хорошо бы, — вздохнул Батариков. — Если с выгодой, я б тогда вас, как девку, измял и зацеловал.
3
На рассвете писателя с супругой разбудил храп.
Звук был въедливый. Мало сказать, противный — такой силы и мощи, что сквозь двойной потолок с засыпкой не только что проникал играючи, но и тут, наверху, им уши, как в самолете, закладывал.
«Что за оказия, — одеваясь, расстраивался писатель. — Вся моя междуэтажная изоляция, выходит, ни к черту не годится?»
Спустились в известном волнении вниз. Свист храпной, клекот. Двери настежь. Нахальные сороки хлебные корки клюют. У порога галоша одинокая. Стекла мелко дребезжат.
Так и есть — это Мироныч, ночку погуляв, с устатку в глубоком беспробудном сне прихотливые извилистые трели на диване издавал. Голый, неохватной рыхлой задницей кверху, в одном неправильно надетом ботинке.
— Ну и ну, — дивилась Елена. — Кто ж это в целом свете выдержит? Теперь мне понятно, почему они его из дома под любым предлогом выпроваживают.
— Полагаю, не только поэтому, — писатель сказал. — Но заметь. Насчет непереносимой насосной завертки, гадкие люди, даже не предупредили.
— Я им припомню.
— Давай кувырнем его, что ли? А то на этот необыкновенный концерт вся деревня сбежится, включая свиней и быков.
— Пожалуйста, без меня, — отказалась Елена. — Тяжести таскать мне уже возраст не позволяет. Да и шулята старческие лицезреть по приговору суда не заставишь.
— Вот как?
— К тебе не относится.
Она ушла на веранду завтрак готовить, а писатель Мироныча в одиночку на бок перевалил, дабы звуки приманчивые пресечь. Пледом укрыл.
Едким густым перегаром от него так несло, что с ног сшибало.
На какое-то время установилась забытая тишина. Однако вскоре дипломат забулькал, зачавкал, вроде как заворчал недовольно и самолично вновь на пузо улегся. Видно, так ему было сподручнее окружающим нервы трепать.
— Осел упрямый, — непочтительно писатель сказал. Прикрыл поплотнее дверь и тоже ушел, бросив дипломата на произвол судьбы.
Сколько-то часов спустя, когда солнышко вовсю землю грело, а писатель с женой, заметно событиями удрученные, в саду копошились, вновь явился не запылился бесстыжий Батариков.
— Здрасьте, люди любезные, — издали поздоровался. Он был с мешком какой-то травы за спиной, странно одет, будто в тесное детское, и в одной галоше. Губы его были разбиты в кровь, под глазом назревал солидной величины синяк, и левую руку он держал осторожно под грудью, не иначе как вывихнул. Однако, когда Елена к нему подошла, замурлыкал, как с соблазнительной медсестрой тяжко раненный.
— Красавица наша, Елена премудрая. Свет очей сельских. Звезды вас в подарок прислали. Безоговорочно. Извините, это опять я вам надоесть зашел.
— Вы за галошей?
— А, — растерялся Батариков. — Неужто здесь?
— Вы опустите мешок-то. Неудобно.
— Пустяки, — сказал Батариков, однако мешок с плеч снял.
— Вот ваша пропажа. Я ее вымыла.
— Напрасно, чудесная, еще мыть ее, и так бы сгодилась. А я уж с ней распрощался.
Они помолчали. Батариков галошу, навсегда было потерянную, нацепил и просяще и грустно на Елену уставился. Она, конечно, догадывалась, зачем он явился, а вид делала, что ей невдомек.
Тогда Батариков приступил:
— А друг мой? Живой?
— При смерти. Слышите?
Батариков ладонь к уху приложил, понарошки прислушался.
— Ишь, как вздыхает, болезный, — посочувствовал. — Хворает. Вы, Елена, небось сами не знаете, какого человека к нам на грешную землю сгрузили. Провалиться на этом месте. Человек с заглавной буквы. Друзья мы теперь. Не разлей вода. Полюбил я его, толстого, сразу и бесповоротно.
— С первого взгляда. Я убедилась.
— Ох и умный, чертяга. Пропасть всего знает. Мне с такими, можно сказать, во всю мою жизнь беседовать не приходилось. Тронут. Не поверите, Елена, до глубины души, до самого основания.
— Заметно.
— Нам бы с ним подлечиться трошки. А? Перехватили чуток. Как вы сами думаете?
— В нашем с вами возрасте, Алексей Никанорыч, лечиться надо всерьез.
— Вот и я с вами так же заодно. Шутки кончились.
И опять замолчал, выжидательно глядя.
— Водки нет, Алексей Никанорыч. Анальгину хотите?
— Уу, таблетки. Что вы, милая. Не берет. А на нет и суда нет. Ладно. Что ж. Из-под земли, а достану. Вы меня недопоняли, расчудесная. Он же теперь, считай, друг мне до гроба. Нам бы вместе хворь снять, то есть не поодиночке выкрутиться, а именно что с ним. Вместе летали, вдвоем и на посадку идти.
— Сербию еще к России не присоединили?
— Ага. У него, о чем ни спроси, на все аргументы и факты. Не думал я, не гадал, что такого человека в своей жизни дождусь.
— А жена ваша? — в лоб спросила Елена. — Мне кажется, она возражает, ей ваши полеты не нравятся.
— Полно. Как она смеет.
— А губа? Фингал под глазом? Руку разве не она вам вывихнула?
— Не. Как вам такое подумалось даже. Ни в коем случае. Она у меня смирная. Это я, дорогая моя, по секрету скажу, от неловкости.
Елена, не удержавшись, рассмеялась заливисто, как только она умеет.
— Что вы говорите?
— Пожар тушил.
— Господи, что еще за пожар?
— Ага. Горел я, дорогая моя. Под утро. Да сильно, бес ее задери. Васек, как ушел, я не заметил, а меня, видно, с непривычки сморило. Слышу, дым глаза ест, в нос горелым несет. Тут моя швабра и выскочила. Ничего. Веранду подкоптили маленько, мешок комбикорма, кровать пострадала, еще кое-что истлело. А так быстро загасили. Штаны вот только его. Кофта ваша. Рубаха, трусы безразмерные.
— Что? Погибли?
— Простите, ни к черту совсем. Ошметки одни. Я ведь по дурости давеча и ведра не донес, воды в доме ни капли. Вещичками впопыхах пламя сбивали. На тряпки и то не годятся.