Родион Вереск - Под ватным одеялом
— И кто же сможет? Ты?..
Кажется, мой голос не дрожал. Ну, или почти не дрожал. Солнечные блики на оконном стекле. Струя сигаретного дыма.
— Я бы сделал. Но с тобой ссориться неохота.
И мы тут же поссорились. Он сказал, что у меня нет своей точки зрения. Что я всем доволен. Что я вот уже двадцать с лишним лет плыву по течению и позволяю другим решать мою судьбу. Что я по-прежнему боюсь отца, который может не выслать денег, если в моей зачетке появится лишняя тройка, и который не понимает, что на дворе шестидесятые, а не двадцатые или тридцатые. Что я иду по пути наименьшего сопротивления и на танцах предпочитаю цеплять подвыпивших девиц, потому что их легче раскрутить…
Я слушал и не решался его ударить. Думая о том, почему не решаюсь, я понимал, что, во-первых, не хочу получить в ответ по морде, потому что каждому придется объяснять, что и как, а скоро экзамены, а потом диплом, распределение, и какое впечатление может произвести на профессоров мой фингал?.. А во-вторых, не мог так резко перевести Митьку из разряда друзей в разряд злейших врагов. Но в этот момент у меня перед глазами возникло простое, ни о чем не просящее лицо Нади. Я подался вперед, резко выставил кулак, и через какие-то секунды мой без пяти минут враг, прошибив стекло, вылетел из окна. В прокуренный, полутемный, кажущийся бесконечным коридор ворвалась струя свежего летнего воздуха.
12
“Лимитчица” — это самое обидное слово. Оно выражает какую-то ограниченность, убогость и ущербность. Ты садишься в троллейбус, а это слово вертится у тебя в голове, перескакивает, словно солнечный зайчик, с одной липы на другую, перемахивает через изгородь, перебегает через перекресток вместе с толпой прохожих. Пока ты едешь от общежития до проходной завода, голова успевает окончательно высохнуть. Фен опять сломался, а соседка пожадничала и битых полчала возилась со своим, крутясь перед заляпанным пальцами зеркалом. Ты положила в пакет бутерброды, хлопнула дверью и начала спускаться по лестнице, щупая рукой шершавые деревянные перила. А придя на завод, сощурилась от солнца, которое смотрело в пыльные окна цеха, и снова вспомнила, что у тебя есть профессия, которая называется “контролер ОТК”, и это очень важная должность, потому что только от тебя зависит качество выпущенной продукции, ты — то самое последнее звено, которое решает, что можно отправлять на погрузку, а что — нет.
Все, что тебя окружает, называется “Москва”. Москва — это заводская столовая с кислым-прекислым борщом, в который повара зачем-то вбухали квашеной капусты. Москва — твой сменщик Василий Андреич, от которого тянет табаком и одеколоном. Сдавая тебе пост в 8 утра, он надевает полосатый пиджак, зычно зевает и говорит: “Ну, я попер!” А когда его сутуловатая спина исчезает из виду, кто-то из теток, сидящих в закутке, цедит сквозь зубы: “Попер наш бобер!” Москва — это мороженое на углу в бумажном стаканчике и с деревянной лопаткой. Главное — не ляпнуть на новое платье из крепдешина, а то ни за что в жизни не ототрешь. В четыре часа ты снова ступаешь на нагретый асфальт и стучишь по нему каблуками; проходя мимо витрин, поправляешь волосы и думаешь о том, что снова пора сделать химию, прежде чем ехать к своим, в глушь, на Владимирщину. Опять нужно идти в гастроном и стоять в очереди за докторской колбасой, а потом за печеньями, а потом за подсолнечным маслом, а потом ехать на Курский вокзал и заталкиваться в электричку. И все это ради того, чтобы тебя со всех сторон облепили мать и сестры, когда ты войдешь в ворота отчего дома. Отец-то, как всегда, будет курить в сторонке, а потом спросит, отбрасывая папиросу: “Ну, старшенькая, как там Москва?”
Все они тебе завидуют. Это видно невооруженным глазом. Это чувствуется в каждом их взгляде, в каждом жесте, даже в письмах, которые они тебе присылают. А что, разве тебе легко? Разве они знают, каково это — жить в Москве и носить у себя за пазухой мерзкое слово “лимитчица”? Вот почему ты не говоришь им о самом главном своем преимуществе — у тебя есть Вовка.
Вовка живет в большущей коммуналке, кажется, почти целиком состоящей из его многочисленных родственников. Отец у него — не то кандидат, не то профессор, а может, и то и другое. Преподает в университете. Ну, и мать тоже из интеллигентных. Два брата у него и сестра. Один брат геолог, другой — метеоролог, сестра — школьница еще. А Вовка шалопай. Его все так и называют в семье, он — настоящий изгой, как и ты. Он любит газировку из автоматов и болеет за “Динамо”. А выглядит — как тот паренек из детского стихотворения, которого “ищут пожарные, ищет милиция”. Ради тебя он тоже был бы готов забраться под крышу горящего дома, ты в этом нисколько не сомневаешься.
Когда вы поженитесь, вам обязательно дадут комнату где-нибудь не очень далеко от центра, чтобы и тебе на завод было удобно добираться, и ему. Хотя ему-то что, он машинистом метро работает, его привозят домой на служебном автобусе, когда смена заканчивается поздно. Главное, пусть соседей будет немного и кухня побольше, чтобы было где развернуться и белье посушить. Нужно только немного потерпеть, и ты вытерпишь, ты ведь терпеливая. И тогда в твоей жизни больше не будет слова “лимитчица”, жадины соседки, записи в паспорте, пригвождающей тебя к этому затхлому пыльному городишке, в котором все ездят на велосипедах. Твой муж москвич, ты — москвичка. Для полного счастья нужен только желтый “Москвич”, но это потом.
“Валя с Вовкой”. Ты все чаще стала слышать вокруг это сочетание, начала понимать, что сделала в жизни какой-то важный, фундаментальный шаг. Или еще не сделала? Ну, так почти сделала, нужно ведь смотреть вперед и только вперед, как говорят эти заводские тетки, которые ходят на политчасы. Потом перед тобой совершенно неожиданно встала другая проблема: кого звать на свадьбу? Всю семью? Отца, мать, братьев с сестрами? А где размещать всю эту ораву? Неужели у Вовкиных родителей? Отец еще, чего доброго, сболтнет лишнего и все испортит.
Чем ближе становился день росписи, тем тяжелее делалась твоя голова, в которой до сих пор вертелось гадкое слово “лимитчица”. Складывая пухловатые руки на груди, ты говорила сама себе: “Ладно, как-нибудь перескочу через все это. Я ведь, в конце концов, заслужила. Разве не так?”
13
Я надел синие бахилы и поднялся на 14-й этаж. На входе в кардиологическое отделение зачем-то стояла огромная, разлапистая пальма, длинные листья которой давно не протирали от пыли. В коридоре уборщица водила шваброй по полу из стороны в сторону. Она двигалась так, будто косит сено, и вокруг пахнет не медицинским спиртом, а свежей травой. Я шел мимо чистых белых стен, покрытых пупырчатыми обоями, и почти у каждой новой двери мне попадались люди в бахилах. Я видел перспективу длинного коридора, сходящуюся в жирной светящейся точке торцевого окна.
“Мужчина, вам не туда!”
Я обернулся. На меня смотрела эта вот самая пухлоногая медсестра в колпаке, который делал ее еще пухлее.
“А куда тогда?”
“Ваша жена лежит в 744-й палате”.
“А откуда вы знаете, что она — моя жена?”
Оказалось, ты уже всем рассказала, что вот-де придет муж в своем неизменном коричневом пиджаке и старых, потершихся джинсах. И очки у него будут постоянно сползать на нос. И он, конечно же, не сразу найдет палату, несмотря на то, что внизу ему скажут номер и объяснят, как пройти. Если ты так много говоришь, значит, не все так плохо, наверное. Ну, а то, что я никогда ничего не могу найти… В этом ты, как всегда, права. Моя жена Надя часто пеняла мне, иногда срываясь на крик:
“Толя, я уже тридцать шесть лет себя спрашиваю: что ж я вышла за такого балбеса-то? Ничего не может найти — ни носков, ни трусов, ни молоток свой дурацкий. Ну, вот ведь под носом лежит молоток, а ты его ищешь на другой полке…”
“Потому что раньше он лежал там!”
“Он там уже лет 10 как не лежит. У тебя, может, зрение опять упало? Ты когда у окулиста в последний раз был?”
Надя бы тебе понравилась. Да, наверное, понравилась бы. Вы бы быстро нашли какую-нибудь тему для разговора. Вот вчера, когда я вошел в палату в сопровождении этой пухлоножки в белом халате, ты сразу объявила:
“Ну, опять надел свой единственный выходной пиджак!”
Ну, прости! Опять не угадал. У меня еще есть бежевый свитер, но его ты почему-то совсем забраковала. А Наде, между прочим, он нравился.
“Валентина Алексеевна, вам нельзя поднимать голову!” — пухлоножка сделала царственный жест ладонью. Ты тяжело вздохнула и поджала губы.
А я встал около твоей кровати и, держась за белую полукруглую спинку, начал представлять себе, как ты зашла к соседке за ключом и, облокотившись о засаленную стену прихожей, почувствовала боль в груди, а потом перед глазами замелькали круги, как будто тебя ослепило яркое, раскаленное солнце. И соседка начала охать и вызвала “скорую”, и тебя везли на узкой белой кушетке. И врач сказал, что нужно отправлять в Москву, в областную больницу, потому что… да мало ли почему, потому что в нашем городке из операционной чаще всего спускают в морг. А я в это время был с сыном на рыбалке, и мы сидели у проруби со стопками в руках.