Сухбат Афлатуни - Пенуэль
Было слышно, как Гулин палец водит по клеенке.
«Когда разошелся, — глухо сказала Эльвира, — только мне Ленина и оставил. А оказалось, что так даже лучше. Теперь у меня и дом есть, и коровы, все благодаря ему».
«Как это благодаря?»
«А так. Если у человека есть вера…»
«А в Бога вы верите?»
«Верю», сказала Эльвира.
«И в Ленина?»
Эльвира кивнула и быстро поцеловала галстук.
«А то, что Ленин приказы отдавал людей расстреливать?» — почти крикнул я и даже сам испугался своего голоса.
«А если человеку ночью сено в рот засовывают и поджигают, что ему делать?» — крикнула Эльвира.
Рот у нее был приоткрыт, над верхней губой выступили капли пота.
«Какое сено?» — спросил я.
Эльвира отвернулась.
«Разве ты поймешь? Ты не женщина, и муж от тебя не бежал, и на плотине не живешь. Только скажи, честно мне скажи: жалел ты его в детстве, когда о смерти его узнал? Жалел или не жалел?»
Гуля перестала водить пальцем по столу и тоже смотрела на меня.
Перед глазами стучал паровоз. Ползли шпалы. Раздваивались, разбегались, снова срастались. И снова ползли.
Ветер вырывал из трубы дым.
…службы пути и телеграфа, г. Ташкент. Под гром аплодисментов собрание постановило пожелать Владимиру Ильичу скорейшего выздоровления, встать на корабль СССР, взять руль в свои руки и довести его до светлого и цветущего коммунизма…
…рабочие самаркандского узла, как маленькая частичка всего рабочего мира, надеются, что ты в скором будущем с нашей незначительной для тебя помощью вступишь на работу и поведешь за собой к светлому будущему…
В поезде ехал гроб. Он качался и вздрагивал на стыках.
Ни гром аплодисментов, которые посылали ему из Ташкента, ни пожелания от маленькой частички из Самарканда, ни другие пролетарские знаки внимания не могли разбудить вождя, заснувшего тяжелым зимним сном.
Проносились ветви. Ветвились и качались шпалы.
Я сидел возле теплого телевизора с перевязанным ангинным горлом. А поезд все ехал, все тащил холодное тело из точки А в точку Б.
В точке Б торопливо готовились траурные речи и обед для своих. Что на нем ели? Сушеный ферганский урюк. Тарелки с кишмишем и чищенным грецким орехом. Все обдавали кипятком, борясь с дизентерией.
Но я этого не знал.
Я жалел Ленина.
«А зачем сейчас от своего детства отказываешься?» — спросила Эльвира.
Я не знал, зачем я отказываюсь от своего детства.
Два раскосых глаза смотрели на меня, обдавая невидимым кипящим маслом.
«Поздно уже, — вдруг поднялась Гуля. — Ехать пора».
«Да-да, поздно… — вскочила и закружилась Эльвира. — Сейчас печенья вам соберу, в дорожке погрызете… Гуль, могу я его об этом попросить? Ну ты знаешь, о чем».
И, не дожидаясь ответа, Эльвира протянула мне ладонь: «Пожми мне на прощанье руку, товарищ. Только долго пожми, ладно? Совсем я уже без вашего пола научилась жить, а без рукопожатий не могу, вот и прошу об этом…»
Я посмотрел на Гулю. Она стояла, улыбаясь, в дорожной куртке. Левый рукав измазан глиной.
Протянул руку Эльвире. Ее ладонь оказалась внутри моей. Она была шершавой и влажной, как газета, которую заталкивают в обувь для просушки. Я сдавил ее и потряс, как это делают при рукопожатиях.
Истошно тикали часы, а я все жал и тряс руку, которая казалась Гулиной рукой, но доказать это в сумерках было невозможно. Во дворе мычала корова, и плоды хурмы болтались на ветру, еще слишком вязкие для того, чтобы их есть.
Эльвира вышла в мужских туфлях сорок страшного размера. Она нас провожала.
«Там была его голова», — говорила она, тыча пальцем выше плотины.
Голова Ленина на бетонном кубе. Рельеф или барельеф, всегда путаю. Потом сняли, теперь на месте головы большая ленинообразная дыра.
«А я даже рада, друзья, что его сняли, — сказала Эльвира. — Чем меньше изображений, тем лучше. Изображения — это идолопоклонство. Я вот ни одного портрета у себя не держу, все в воду побросала. А теперь зато около этого места открылась белая дыра».
«Кто?» — переспросил я.
«Не кто, а что, физику учить надо, — обиделась Эльвира. — Есть во вселенной черные дыры, а есть, значит, и белые, которые счастье приносят. А Земля — часть вселенной, у нас, значит, тоже эти дыры есть, и черные, и белые, и еще, может, какие, которые пока от науки скрываются. А вот там, где раньше его голова стояла, там белая. Я там свадьбы сейчас организую. Я же в загсе два года работала, сейчас частную практику хочу открыть, чтобы квалификацию не терять».
При слове «свадьбы» Эльвира с плотоядной надеждой посмотрела на нас.
«Ладно, приезжайте еще, — остановилась она. — Ты, товарищ Яша, рыженький наш, Гулю люби и защищай. А когда будешь целовать, то на губы сильно не напирай, а лучше поцелуй ей по отдельности каждый глаз. Потом возьми руку, между пальцами на руке поцелуй и ее грудь не оставь без внимания…»
«Эльвира!» — сказала Гуля.
«Гулечка, я же как старший товарищ советую. Главное, Яша, от детства не отрекайся, детство — самое коммунистическое время жизни. Гуль, ты расскажи ему потом о стеклянном человечке, который детство ворует. Жил здесь такой раньше, еле прогнала. Не забудь рассказать, обещаешь? Целую. Целую вас крепко, товарищи. И тебя, Гуля, в глаза целую и в грудь, и тебя, рыженький, туда же… А что? Товарищи мужчины тоже любят, когда им грудь языком тревожат. Приезжайте!».
Больше мы туда не приезжали.
Только дня через три я увидел во сне, как иду ночью по дому Пра.
Под ногами хрустит песок. Открывается дверь на кухню. На кухне свет. В самом ярком месте сидит Эльвира в расшитом золотом платье. Перед ней миска с молоком. Эльвира чистит над ней большой гранат. Красные зерна падают в молоко. Туда же капает сок. Молоко становится розовым, Эльвира глядит на меня и все сыпет зерна.
Гуле об этом сне я рассказывать не стал.
Эльвира напомнила другую женщину. Самую первую. От которой я запомнил только горячее яблоко колена.
Мы ехали в одном троллейбусе. Троллейбус умирал и оживал и все тащился по направлению к Дружбе. Мы дергались, приклеившись ладонями поручням.
Она покачивалась рядом. С большими базарными сумками, раздутыми, как две опухоли.
Несколько остановок по мне двигался ее взгляд.
Вначале я почувствовал его на затылке. Потом он влажно скатился по шее и пополз по спине, постепенно согреваясь. На пояснице он уже был таким горячим, что я повернулся и посмотрел на нее.
Так взрослые ищут взглядом маленького идиота, пускающего им в лицо солнечные зайчики.
Горячая капля на пояснице набухла, вздрогнула и скользнула вниз.
«Пойдем со мной», — сказал ее голос.
Мы вышли из троллейбуса. Я нес ее сумки.
Когда мы вошли в лес девятиэтажек, она положила мне на глаза ладонь. Она не хотела, чтобы я запомнил дорогу. Ладонь пахла сумками и поручнями троллейбуса.
Стали подниматься. Под ногами застучали ступеньки. Она вела меня, как слепую лошадь.
Мы вошли в квартиру, она сняла с меня ладонь. В коридор вышли дети: «Это наш новый папа?». «Да, на сегодняшнюю ночь это будет ваш папа», — сказала женщина и стала доставать из сумок продукты.
Потом мы сидели на кухне и слушали, как шипят котлеты. «Останься у меня», — сказала она, опуская мне в тарелку котлету и сухие комья гречки. В котлете отблескивала кухонная лампа.
Потом я звонил домой и лгал, а она вытирала руки об халат. Было слышно, как дети за стеной кидаются друг в друга гречкой.
Сколько ей было лет? Может, двадцать. Может, сорок. Есть женщины, заспиртованные в одном возрасте, как уроды в кунсткамере.
Но она была красивой. Колено.
Потом я помогал детям собирать железную дорогу. Поезд носился по рельсам и сбивал маленьких человечков, которых мы заботливо укладывали на его пути.
Наконец я отлепился от детей и зашел в спальню. Она стояла над кроватью и трясла простыней. «Как тебя зовут?» — спросил я. Она посмотрела на меня и опустила простыню. Простыня вздулась воздушным куполом и медленно осела. Мы легли. Было холодно.
В спальню заглянули лица детей.
«Что смотрите? — сказала женщина. — Несите скорее презерватив. Или вы хотите еще братика или сестренку?»
«Нет, лучше собачку!» — крикнули дети и бросились выполнять поручение.
«Они знают, что такое… презе…?» — спросил я, замерзая.
«Это было первое слово, которое они научились говорить, — ответила женщина. — А еще они на английский ходят».
Потом мы замолчали, потому что говорить было не о чем.
И я познал ее.
Утром мы наблюдали мокрый снег. Я увидел длинный кухонный нож у изголовья кровати. «Если бы мне было с тобой пресно, я бы тебя убила, — объясняла она, заправляя кровать. — И если бы слишком сладостно — тоже».
Я посмотрел на нож, на нее, потом на свои голые руки и живот. В окне продолжался снег.