Ник Хоакин - Женщина, потерявшая себя
— Мне показали их, — сказала Мэри Тексейра. — О да, они обе выглядят просто поразительно. Когда они вместе, можно подумать, что это сестры. Но все-таки настоящая красавица — это мать: ослепительно белая кожа, иссиня-черные волосы, вся сверкает драгоценностями — совсем как мадонны в испанских церквах. Неужели тебе больше понравилась дочь, Пепе? О, я признаю, она выглядит более современно, но ведь она производит впечатление жестокой, ты не находишь? Хотя я уже слыхала, что трудно отдать предпочтение одной из них. Здесь поговаривают, будто они занимаются какими-то махинациями с драгоценностями, а может быть, и контрабандой. Я спросила Пако, верно ли это, но он не желает о них говорить, хотя провел с обеими немало времени в Маниле и они пишут ему такие письма. Не смотри на меня так, Пепе, — Пако сам показывал мне эти письма. Я не хотела их читать, но он настоял. Ведь верно, дорогой?
— Лучше бы ты помолчала и дала Пепе спокойно допить чай.
— Я надоела тебе своей болтовней, Пепе?
— Нисколько. Я весь внимание.
— Вот видишь. Пепе — мой старинный дружок, и сейчас его мамочка отрежет ему еще пирога. Кстати, Пако, посмотри там, кончили ли дети пить чай.
— Нет еще. Мы бы услышали — они поднимают такой шум… Как поживает отец, Пепе?
— Все так же. Ему не лучше. Тони считает, что нам следует поместить его в дом для престарелых, но мне жаль старика. Он потихоньку разваливается с тех пор, как вернулся из Манилы. Иногда я думаю, что лучше бы он вообще туда не ездил. Но это была великая мечта всей его жизни… Нет, Мэри, спасибо, я больше не хочу.
— Тогда возьми сигарету. Увы, только китайские. Мы за последнее время очень обнищали. Поэтому-то Пако пришлось отправиться на гастроли в Манилу, и иногда я тоже думаю, что лучше бы он туда не ездил…
— Мэри, пожалуйста, замолчи.
— …так как это ему ничего не дало. Только взгляд стал как у Бориса Карлова[5]. Нет, я ни на что не жалуюсь, хотя мне приходится не только присматривать за детьми, но еще и стирать, и готовить, а живем мы в квартирке, где нам тесно, как сардинам в консервной банке, но ведь все равно здесь недурно, правда, Пепе? Просто нужно делать вид, что ты не чувствуешь, как с выстиранного белья капает тебе на голову. И хотя нам всякий раз приходится с великой осторожностью подниматься на четвертый этаж по грязной гнилой лестнице, готовой в любую минуту рухнуть, мы должны радоваться, что у нас есть хоть такое жилье — ведь сейчас в Гонконге очень трудно с квартирами… А вы с отцом все еще живете в той дыре на берегу?
— Увы, да. Лестница у нас тоже гнилая и грязная, а плата за квартиру так высока, что в былые времена этих денег хватило бы, чтобы выкупить из плена короля.
— Но ведь вы собирались вернуться в Манилу.
— Да, так было задумано, и поэтому отец в прошлом году ездил туда. Он должен был договориться о ремонте нашего дома, а потом и я бы перебрался. Но после того, как он оттуда вернулся, разговоры о переезде прекратились.
— Я помню, что ты и Тони всегда смотрели на всех нас свысока, потому что собирались вернуться в Манилу…
— Что делать, нас вырастили на этой мечте.
— Бедный твой отец…
— Я думаю, ему все равно рано или поздно пришлось бы посмотреть правде в глаза.
— Ты знаешь, я почему-то все чаще задумываюсь о том, каково там, в Маниле. Ведь все мы так или иначе родом оттуда, хотя только Пако и твой отец, Пепе, побывали там снова — и посмотри, что с ними сделал этот город… Но очаровательная сеньора де Видаль заверила меня, что Манила — очень приятное место, хотя там, конечно, гораздо жарче, чем здесь, и много пыли. Почему ты опять смотришь на меня, как Борис Карлов, Пако? А, ты не знал, что я познакомилась с твоей сеньорой де Видаль? Боже мой, неужели она тебе еще не рассказала? Я была уверена, что она тебе первому расскажет о нашей встрече…
— Пропади все пропадом! — задыхаясь, произнес Пако и так резко встал со стула, что головой задел веревку с висевшим на ней бельем и свалил выстиранное белье на пол. Со злостью отшвырнув ногой мокрые тряпки, Пако подошел к окну. Он дрожал от гнева и, повернувшись спиной к комнате, сжимал кулаки в карманах. У него, наполовину португальца и наполовину филиппинца, была великолепная фигура, черные вьющиеся волосы и четко очерченный профиль, совсем как у Мэри, которая спокойно продолжала макать печенье в чай.
Сгорбившись, Пепе Монсон грустно стряхнул пепел с сигареты в блюдце и снова подумал, что Мэри и Пако очень похожи на брата и сестру — особенно сейчас, когда на обоих были одинаковые синие свитеры с высоким воротом — совсем как близнецы из итальянских баллад.
Пако повернулся и неожиданно спокойным голосом спросил:
— Когда ты у нее была, Мэри?
— В понедельник утром, — так же спокойно ответила Мэри, не поднимая головы.
— Почему ты не сказала мне об этом?
— Если бы мы, как раньше, все говорили друг другу, я бы вообще не пошла к ней. Но мы начали таиться друг от друга, мы начали лгать — как я могла сказать тебе? Я просто отправилась к ней, и все.
— Но почему, почему?
Она подняла голову, и глаза ее сверкнули:
— Потому что я боялась, потому что мне было страшно. С тех пор как ты вернулся, ты стал таким странным. И потом эти письма… Ты знаешь, Пепе, после возвращения он почти не выходит из дома. Разве что рано утром немного пройдется, а потом запирается у себя на целый день. Прямо как будто его полиция разыскивает…
— Но подумай сама, Мэри, подумай сама! Неужели ты не понимаешь, что если я не выхожу из дому, то как раз потому, что не хочу встречаться с этими женщинами!
— А почему бы нет? Почему ты боишься их увидеть? Ты что, изнасиловал их? Обеих?
— Ты сама была у них. Во всяком случае, у нее. Почему же ты не спросила?
Напряжение постепенно сходило с ее лица.
— Мы не говорили о тебе, — высокомерно бросила она.
— Тогда о чем же вы говорили, черт вас побери? О нейлоновых чулках?
— Нет. О моих акварелях.
Мужчины разразились хохотом. Пако, трясясь от смеха, уперся локтями в подоконник и сполз на пол.
— Мэри, — сквозь смех выговорил он, — ты великолепна! Ты отправилась к этой женщине выяснять, не изнасиловал ли я ее, а вместо этого она заставила тебя говорить о твоих акварелях…
— Да, пожалуй, так. Она спросила, чем я занимаюсь. Я ответила, и она так заинтересовалась, что, прежде чем я сообразила, в чем дело, мы уже шли в наш салон, чтобы показать ей мои работы. И знаешь, Пако, она купила две вещицы: «Паром Яумати в часы пик» и «Китайские похороны» — помнишь, та акварель в розовых и коричневых тонах? И еще она просила меня нарисовать для ее спальни мадонну, являющуюся детям в Фатиме[6]. Перестань смеяться, Пепе, или я разобью этот чайник о твою голову!
— Не надо, Мэри, не надо! Я не над тобой смеюсь, честно! Разыграли ведь меня! Эта женщина сделала из меня круглого дурака! Я как последний идиот позволил ей растрогать меня своими рассказами, а она, надо думать, просто потешалась надо мной. И она так небрежно упомянула о тебе, Пако, — мне и в голову бы не пришло, что ты ее хорошо знаешь и даже мог бы изнасиловать. Я-то подумал, что она вообще не знакома с тобой.
— Это она так сказала?
— Она даже не могла толком припомнить твое имя.
— Шлюха!
— Но она вовсе не похожа на шлюху, — запротестовала Мэри. — Она произвела впечатление даже на такого осторожного человека, как твоя Рита, Пепе. Она выглядит как настоящая леди. Мы с ней встретились в понедельник — и не вечером, а днем, — но она была одета в черное шерстяное платье с воротником-стойкой и вышитым на груди золотым драконом, а драгоценности на ней были настоящие — с Явы. Перед моим приходом она читала о явлении мадонны детям, и, когда я вошла, она так и не отложила книгу, а прижала ее к груди и заложила между страниц палец, чтобы не потерять место. На протяжении всей нашей беседы она, по-моему, оставалась под впечатлением прочитанного — то вставала, то садилась, поминутно заговаривала о книге и в конце концов заявила, что должна прочесть мне несколько отрывков, которые, по ее словам, не вполне понимала. Но по тому, как звучал ее голос, я почувствовала, что она боится понять прочитанное, вернее, понимает, но не хочет в этом себе признаться, и мне стало очень жаль эту женщину, захотелось взять ее на руки и баюкать, как ребенка. Она была в великолепном туалете, а я — в поношенном пальто и стареньком берете, но она так держит себя, что забываешь, как ты одета. Она и вправду очень миниатюрна, но какая в ней кроется огромная жизненная сила! Сколько ей лет? Сорок? Пятьдесят? Как-то не замечаешь ни ее миниатюрности, ни ее возраста. Возле нее я не чувствовала себя ни слишком молодой, ни слишком большой, ни плохо одетой — я просто чувствовала себя такой, какая я есть на самом деле. Она очень набожна — странно, что ты не заметил этого, Пепе.